Сыры не засижены.
Лампы сияют, цены снижены.
Маяковский полагал, что путем революции такой рай можно построить в столичном городе, стоит лишь произвести революцию; но в конце XIX в. многие поняли, что революции оборачиваются тираниями неумолимо, республики становятся вариантами империй всегда, европейская цивилизация движется к самоуничтожению. «В Великой французской революции, – пишет Гоген в трактате «Прежде и потом», – самое примечательное то, что и вожаки были на поводу. Одно стадо ведет за собой другое». Если хочешь строить республику, то лучше начинать не с захвата телеграфа и ратуши, а с устройства собственного бытия. Не пресловутое «возделывать свой сад»; не забвение бед другого – лишь нежелание делить несвободу с обществом, которое выбрало несвободу. Свободу государство не даст, следовательно, надо выстроить свой дом подальше от имперской столицы.
Требовалось радикальное решение; Гоген захотел стать свободным до конца, а именно: освободиться от всех стереотипов общества. Это не эскапизм, напротив – революция, но особая, не классовая; Гоген успел убедиться, что все столичные революции, произведенные по чужим лекалам, губительны: мгновенно оборачиваются контрреволюциями и присваиваются рынком. Революция импрессионизма вызывала у него брезгливость. Настоящая революция делается в одиночку, и республика (буде таковая однажды состоится) должна строиться силами людей, способных на поступок, избранных; никак не кружком единомышленников, не партией и не классом; и уж точно не нацией.
2
В своей книге «Прежде и потом» (воспроизводящей название книги Карлейля «Теперь и прежде» и даже написанной под влиянием Карлейля) Гоген саркастически пишет: «Вы обязаны обществу… Сколько я ему должен? А сколько оно мне должно? Слишком много. Будет ли оно платить? Никогда».
Строительный пафос революции Гогену чужд: какое бы общество революция ни выстроила, все неизбежно приобретает черты империи; законотворчество все извратит. В картине Домье «Семья на баррикаде» изображен необходимый минимум для построения справедливого общества – союз любящих (так же считали Аристотель и Энгельс). Но Гоген даже в таком союзе не нуждался: он и собственную семью оставил. Решительное нежелание принять любую форму соглашения с социумом можно счесть крайней формой анархии, но Гоген далек от любой партии, в том числе и от анархической. Гоген жил так, как заповедовал Карлейль, ставящий героя вне истории общества. Точнее, Карлейль понимал «историю» как совокупность жизнеописаний великих людей. Согласно Карлейлю (эту мысль он утверждает в любой книге разными словами) «истории» как науки не существует, поскольку не существует «факта», который не вытекал бы из предыдущих фактов и не давал бы оснований для последующих. Таким образом, если верить Карлейлю, не существует твердых предикатов для рассуждения о науке истории, но все связано с личными интерпретациями; в конце концов, Карлейль свел все к строгой формулировке: «История мира есть жизнеописание великих людей».
В 1889 г. Гоген пишет программный натюрморт с книгой Карлейля «Sartor Resartus», которую, судя по всему, прочел в Бретани. Холст называется «Портрет Мейера де Хаана» (товарища Гогена по жизни в Понт-Авене), и образ де Хаана использован в данном холсте как метафора испуганного иудея перед лицом внезапно открывшейся истины. Якоб Мейер Исаак де Хаан был иудеем из иудейской семьи в Амстердаме; маленький рыжий де Хаан в характерной еврейской кипе забился в угол картины и с ужасом глядит на стол, где находятся важные предметы: яблоки, лампа, книга Мильтона «Потерянный рай» и книга Карлейля «Sartor Resartus». Яблоко познания, лампа света, поэма об утраченной человеческой сущности и манифест героя-сверхчеловека. Иудей ужасается потерянному раю и пугается прихода нового титана. Мысль о новом «избранном народе» неизбежно должна была посетить Гогена, хотя бы потому, что он уже давно размышлял о дикарях, обитающих в южных морях, как о последней надежде мира, к тому времени побывал на Мартинике. Там, среди не тронутых европейским «чистоганом» (Карлейль использует французское хлесткое chistogan, а не английское lucre; Гоген часто прибегает к этому термину, характеризуя цивилизацию), в девственном народе осталась чистота. Сравнивая первобытную природу, не тронутую цивилизацией, и европейцев – Гоген противопоставляет мощь природных людей – кукольности парижан (см., например, жалкую фигурку отца семейства «Портрет семьи Шуффенекер», 1889). Иудей (да Хаан), символ иудаизма, выбран сознательно – тот, кто олицетворял некогда «избранный народ» и Завет, нынче съежился от осознания того, что грядет новая сила. К тому времени, как Гоген прочел манифест Томаса Карлейля, он уже стал бо́льшим героем-индивидуалистом, нежели сам Карлейль; найти единомышленника художнику было важно. Впрочем, Карлейль оказал сокрушительное влияние на многих деятельных людей: книга Томаса Карлейля, предвосхищавшая Ницше, вдохновляла противоречивые характеры, в числе почитателей Энгельс и Гитлер, Хьюстон Чемберлен и Борхес, который знал многие страницы наизусть. Карлейль написал манифест сверхчеловека, который легко интерпретировать как крайне правый и даже нацистский, хотя написан текст будто бы социалистом. В личности Гогена безусловно много черт ницшеанских, которые он в себе культивировал: героика Карлейля пришлась кстати.
Утверждение Карлейля, будто мировая история – это Евангелие, а «истинные священные писания – это гениальные люди, люди же талантливые и прочие – попросту комментарии» (глава «Точка покоя», «Sartor Resartus») – напоминает по пафосу книгу «Так говорил Заратустра» и некоторые сентенции Гогена, сохраненные в его статьях, книгах или мемуарах друзей. Что же касается самой живописи Гогена, то она в буквальном смысле слова вышла из этой карлейлевской фразы. Евангелие Гоген трактует как летопись жизни чистых природных людей, однажды искаженную вульгарной цивилизацией. Сам же он, летописец простого бытия полинезийцев (носителей тайны подлинного Евангелия), становится не меньше чем пророком.
Карлейль пишет так: «Они (великие люди. – М.К.) были вождями себе подобных, каждый из них – кузнец, мерило и, в самом широком смысле слова, создатель всего, что свершило или достигло человечество». Это, по сути своей ницшеанское, если не фашистское, высказывание Гоген, судя по письмам ван Гога, не раз излагал в беседах в Арле, и «сверхчеловеческое» желание судить мир по себе пугало его собеседника, христианина.
Париж, в который приехал Гоген, и Европа в целом – в конце XIX в. уже осваивает дискурс фашизма. «Аксьон франсез» Шарля Морраса политически оформился в 1905 г., но, начиная с процесса Дрейфуса и в особенности с его оправдания, определенная часть общества (например, Эдгар Дега) живет с формулировкой газеты Éclair: «Самое нужное сейчас – воссоздать Францию как общество, восстановить идею родины, обеспечить непрерывность наших традиций и приспособить их к условиям нынешнего времени, преобразовать республиканскую и свободную Францию в государство, настолько организованное изнутри и сильное снаружи, как это было при старом порядке».
Сколь бы ни парадоксально это прозвучало, но Томас Карлейль, который, осуждая Французскую революцию, одновременно и восхищался ей, оказался вдохновителем движения, имеющего корни в Вандее и со временем воплотившегося в Виши.