…И глухо заперты ворота,
А на стене — а на стене
Недвижный кто-то, чёрный кто-то
Людей считает в тишине
(А. А. Блок)
0.1
Яна пела.
Яна пела страстно, во весь голос, старательно вытягивая сложные переходы мелодии, льющейся из динамиков. Но всё равно то и дело сбивалась, фальшивила, путала отдельные слова и в конце концов начинала смеяться над своей беспомощностью.
На душе у неё было легко и радостно, и мягко угасающий летний день обещал не менее прекрасное завтра. И послезавтра. И так до самого горизонта сознания. Как бы далеко она ни пыталась заглянуть в своё будущее, там было только одно сверкающее тонкими щекочущими лучиками Счастье. И лишь где-то на самом краю постижимого едва осязалась единственная существенная проблема — далёкая старость. Настолько далёкая, что пока она Яну совершенно не беспокоила.
Отсмеявшись, Яна ставила песню с самого начала, и всё повторялось.
* * *
На съезде с кольцевой на Мурманское шоссе в глаза бросился огромный чёрно-белый нарочито обделённый всеми прочими красками плакат, призывающий к участию в лотерее в помощь гражданским сиротским приютам, и тут же вспомнились серые картофельные лица и голые руки, так напугавшие её в галерее.
Зачем только Леонид потащил её на эту выставку?! Но разве ему откажешь? Он, как коршун, цепкий и непоколебимый: «Мы должны быть там вместе! Тебе понравится!» Его приглашение — как приказ. Впрочем, так оно и есть. Приказ, ослушаться которого она не может себе позволить.
Тебе понравится.
Да, ей понравилось. Ей очень понравилось коллекционное шампанское, а не все эти инсталляции с «глубоким смыслом». Но Лёня был так трогательно сосредоточен, спорил с разомлевшим от всеобщего внимания Севой о внутренней свободе, мифологии, сопричастности и недосказанности; пришлось делать вид, что ей тоже всё очень интересно.
Нельзя сказать, что искусство совершенно её не трогает. Просто у неё другое восприятие, и всяким сюрреалистическим концептам она предпочитает более понятную классическую живопись или скульптуру. Ту, где не надо ничего додумывать, ища скрытые смыслы, а можно только любоваться красотой и точностью изображённого. Вот у Ники на усадьбе прекрасные статуи. Ника говорит, что когда-то они стояли в Пушкинском музее Москвы. А картины в её palace! Они великолепны! Куинджи, Левитан, Дубовской, Шишкин, Поленов, Саврасов, Айвазовский наконец! Вот где художественное мастерство! А не тяп-ляп-выкрутасы Медянского.
Оставив мужа в компании прочих любителей порассуждать о «многомерности художественной перцепции», она бродила по светлым залам, с недоумением рассматривая «венцы современного искусства», как было написано в рекламном буклете, и наткнулась на эту странную композицию. На едва заметно вращающемся постаменте в большом стеклянном кубе без верха лежал потрёпанный старинный фотоальбом, раскрытый примерно посредине; к серо-зеленоватым картонным страницам жёлтыми бумажными уголками были прикреплены чёрно-белые фотографии. По две на страницу.
Снимки были сделаны очень давно, несомненно, ещё до Локаута, и Яне стало любопытно взглянуть поближе на эти невзрачные осколки ушедшей эпохи.
Тут была женщина с длинными спутанными волосами и утомлённым напрочь лишённым косметики грубо отёсанным лицом. Женщина держала под руку невысокого плешивого мужичка в дешёвом мятом пиджаке и рубашке без галстука. Оба напряжённо смотрели в объектив, будто их принудили сфотографироваться. С соседней фотографии строго глядела старуха; лицо её было изрезано такими глубокими и частыми морщинами, что казалось, будто это высохшая кожа какого-то крупного животного — слона или бегемота. И только её глаза были наполнены непересыхающей влагой жизни. На второй странице альбома снова оказалась та некрасивая молодуха. Только уже без мужчины и с замотанным в пелёнки младенцем на руках. А с последней карточки смотрел короткостриженый черноволосый мальчик лет пяти-шести, сидящий на фоне светлого окна в обнимку с большим изрядно замусоленным плюшевым медвежонком.
Над постаментом, закреплённая на хромированном лабораторном штативе, нависала стеклянная колба, из которой чрез прозрачную трубку на альбом изредка капала какая-то кислота. Едкие капли постепенно разъедали фотографии, прогрызая насквозь не только карточки, но и толстые картонные листы.
Когда Яна обнаружила эту инсталляцию, у мальчика уже была полностью разъедена нижняя часть лица. И только большие грустные чёрные глаза в обрамлении густых ресниц оставались не затронутыми кислотой. Этот детский открытый взгляд буквально гипнотизировал, но Яна смотрела не на глаза, она замерла, разглядывая тонкую серую руку мальчика, прижимающего к себе игрушку. Руку, на которой не было браслета!
И хотя Яна прекрасно понимала, что все эти картинки были сделаны до того, как люди стали носить унэлдоки, она всё равно немножко испугалась и смутилась, будто увидела не голую руку ребёнка, а что-то невероятно постыдное.
Прочие фотокарточки также в той или иной степени пострадали от кислотной капельницы. И все люди, изображённые на них: и морщинистая старуха, и женщина с утомлённым лицом, и неопрятный мужчина — не носили браслетов!
Голые серые руки.
На прикреплённой к постаменту золотой табличке Яна прочитала: Севастьян свет Медянскый, «Уходящее Прошлое». Тут её непривычно тихую и задумчивую и обнаружил автор композиции.
Маэстро Медянский был очень польщён столь пристальным вниманием Яны к его работе. Он умильно запричитал, засуетился, смешно пританцовывая вокруг неё и подошедшего Леонида.
— Ты же по́няла, Янычка, да? По́няла? Оценила, скажи? Лёня, она у тебя умница! Какая она у тебя, а! Это же моё любимое, моё изнутри! Самое-самое! А она сразу почувствовала! Сильно, Янычка, скажи, сильно! И это происходит прямо сейчас и здесь, с нами, со всеми! Уходит прошлое! Мы тут стоим, пьём, беседуем, смеёмся, а оно уходит, растворяется. Понимаете? Буквально! Постоянно! Всегда! Безвозвратно! Вот, Янычка это по́няла!
Сева торжественно поднял наполненный до краёв бокал и тонким захлёбывающимся голоском воскликнул: «За чудесное настоящее!» Потом, смешно морщась и сильно наклонившись, чтобы не пролить шампанское на свой пошитый по заказу белоснежный костюм, мелкими глотками выпил до дна. После чего расцеловал смеющуюся и начавшую уже оттаивать Яну в щёки, энергично пожал Лёнечке руку и, чего-то вдохновлённо бормоча себе под нос, упорхал к гостям.
* * *
Теперь она мчалась в загородный клуб «Янтарь» и пела. Точнее, пыталась подпевать своему любимцу Борису Ермаку, новая песня которого «Хочется тебе сказать» всполошила всю страну — потому что это была первая песня, написанная Боренькой лично. И она была так чарующе прекрасна, что ни одно любящее или когда-либо любившее или только мечтающее о любви сердце не могло не отозваться на это мелодичное и нежное признание!