Наконец, лекарства. В Шестом отделении их получали меньше половины «контингента», да и на раздаче медсестры особо не утруждались тем, чтобы лезть со шпателем в рот. Причина была вполне рациональной: зэк на нейролептиках своими трясущимися руками шить не сможет.
Тем не менее периодически кто-то попадал на «особый учет», и тогда лекарства ему впихивали полной мерой. От них тряслись руки, сворачивало шею, язык скручивался в трубочку. Через неделю, убедившись, что зэк больше не может шить, его отправляли в обычное отделение — где кормили химикатами еще в больших дозах.
Нет, это был не рай. Средневековые теологи любили повторять тезис о том, что «Дьявол — это обезьяна Бога». Жаль, они не продолжили логику далее, и тогда получалось бы, что и ад должен бы быть пародией на рай.
Больше всего Шестое отделение было похоже на мир из другой книги — «Машины времени» Герберта Уэллса. Там веселились милые эолы, которых ночами утаскивали к себе в подземелье на корм человекообразные морлоки.
Так же и в Шестом отделении периодически появлялись санитары-морлоки, которые отводили какого-нибудь зэка назад в «лечебное» отделение — в грязь и холод, где его закармливали нейролептиками, а то и привязывали на вязки в строгой камере.
Утаскивали сошедших с ума или просто за скандальный характер — как Борю Гончарова, который побывал в Шестом отделении уже дважды. Из этого верхнего круга Коцита выкидывали вглубь за сделки с санитарами — здесь тоже все менялось на табак. Санитарам продавали казенную одежду, тапочки, им шили из остатков швейного материала кепки, а то и штаны.
Самой частой причиной падения в глубины Ада была депрессия, приобретающая характер пандемии. Отсидевший год-полтора зэк — особенно те, кто попал сюда с зоны и уже пересидел свой срок — впадал в клиническую депрессию. Человек лежал на койке, вставая только по команде, не разговаривая ни с кем, отказывался идти работать — отлично зная, что за этим последует. Тогда появлялись санитары, и на какое-то время койка освобождалась.
Вскоре на ней появлялся какой-нибудь дрожащий от нейролептиков зэк — вроде меня, — который занимал койку, шил в цеху и существовал на лезвии бритвы между раем рабочего отделения и адом других отделений СПБ. Если он удерживался здесь и уезжал через год или два в обычную психбольницу, то значит, получил выигрышный лотерейный билет. Если нет — ему просто не повезло.
На другой день из «коровника» меня перевели в лучшую камеру — ту самую на 11 человек. День в отделении начинался в шесть утра, но еще раньше нас поднимал «будильник» — мой ближайший сосед Саша Радыгин, который обитал через проход от меня. Он — у самой стены и над «вечной» лужей, я — следующим. Радыгин был шахтером с Сахалина, громадным мужиком с круглым и добродушным, как у Колобка, лицом — но это было мое самое страшное наказание в Шестом отделении. Это был «человек-радиоприемник»: Радыгин постоянно говорил — громко, во всю силу своих огромных легких, и не переставая.
Радыгин сидел за традиционное русское преступление: зарубил собутыльника топором по пьянке. Я уже не удивлялся. За время в ГУЛАГе я видел столько добрых и вполне приятных людей, совершивших жуткие преступления, что не изумлялся ничему. После бутылки водки у всех них та самая «линия между добром и злом», о которой писал Солженицын, очень сильно сдвигалась.
Говорил Радыгин даже во сне. Обычно слышались междометия и нечленораздельные связки слов — как у плохо настроенного радиоприемника. К подъему Сашино тело еще ворочалось с боку на бок, но уже явно звучали слова и фразы — «радиоприемник» постепенно настраивался на нужную волну. Радыгин окончательно просыпался — и после этого не замолкал до отбоя и дольше, пока не засыпал.
Он разговаривал со стеной, с потолком — ну, или, обращаясь к богатырям с копии картины Васнецова, которая висела у нас в камере, тоже нарисованных художником из зэков, и тоже не бесталанно — пусть всех троих он явно копировал с реальных людей.
На копии Илья Муромец был очень похож на Бутенкову, разве что с бородой, Добрыня — на начальника Первого отделения Царенко, ну а богатырь Алеша был списан с зэка-карманника из Шестого отделения по кличке Кропаль, которого еще в зоне за карточный долг опустили в петухи.
Радыгин адресовал свои речи и за окно, обращаясь к гражданам Китайской Народной Республики, — но больше всего он любил «диалоги». Для этого у него имелся прием, на который ловились почти все. Он спрашивал Колю Джумко:
— Коля, а как ты думаешь?..
И после ответа начинал говорить что-то свое — пусть и совершенно не имевшее отношения к делу — долго и без остановки.
Имея Радыгина в метре от себя, я никогда не мог отключиться от «радиоприемника», и это было худшим наказанием в Шестом отделении — пусть и несравнимым с нейролептиками. Однако это была та же пытка, которой НКВД изводил людей в «мягкий» период начала 1930-х, — камера с громкой музыкой, не прекращавшейся ни на минуту.
Спасение наступало, когда выстраивали на завтрак. В отличие от других отделений, рабочие — Пятое и Шестое — получали еду в столовой. Сидение за столом все-таки больше соответствовало человеческим обычаям принятия пищи, чем трапеза в койке, — но вылезать из постели в холодную зимнюю ночь тоже было пыткой.
Мы заворачивались в грязные бушлаты, валявшиеся в «предбаннике» за дверью отделения, и выскакивали на мороз. На улице царила ночь, звезды ярко сверкали в морозном чистом небе. Санитар обязательно снова считал всех по головам. Если результат не сходился с предыдущим, все равно шли в столовую — санитарам самим не хотелось торчать на морозе, оставалось только непонятным, зачем считать.
В столовой нас ждали уже миски с хлебом и кашей и кружки с «чаем» или киселем, расставленные зэками из Пятого рабочего отделения. Столовая была их главной работой — они же работали баландерами по всей СПБ. Поглощение еды занимало меньше времени, чем сбор и подсчет ложек — что было самым важным процессом. Количество голов должно было быть всегда равно количеству сданных ложек. Несданная ложка автоматически вызывала подозрение в планировании нападения на персонал или побега. Тут уже если не сходилось, то процесс затягивался, пока обе цифры не становились равны.
Во время процесса у столов бегал Вася Овчинников — поломой отделения — и собирал себе в миску недоеденные остатки перловой каши. Вася был толстый мужик — наверное, единственный толстый зэк на всю СПБ, ибо был всеяден. Он ел все кроме алюминиевых мисок. Собирать объедки для него было ежедневным занятием — Васю за это никто не уважал, что его ничуть не беспокоило.
Навалив себе миску перловой каши с верхом и полив ее киселем — вместо некоего китайского сладкого соуса, — Вася прятал миску под полу бушлата и нес в отделение. Это строжайше запрещалось, но обычно прокатывало. Там успевал сожрать всю кашу еще до обеда, с которого нес еще одну миску объедков к себе под койку. Если в камере происходил шмон, и миску с едой отбирали, то Вася горько скорбел, взывал к Богу о справедливости и грозил Божественными карами, которые неизбежно должны были пасть на головы обидчиков.