Увы, далее случилось то, что уже в гораздо большем масштабе произошло со всей страной в 1990-х годах. Получив всего на одну степень свободы больше, люди обнаглели и пустились злоупотреблять ею во всех возможных формах. Открытые окна давали еще и замечательные возможности для торговли с санитарами. Вход в их камеры находился почти ровно под окнами Шестого отделения — тогда как Павел Иванович шлюиялсанитаров задолго до того у ворот СПБ. Через окно можно было спокойно выкинуть вниз свой товар, чтобы завтра получить за него в отделении табак и чай. Лафа продолжалась ровно до того дня, когда Павел Иванович случайно оказался под окнами, а не видевший его сверху Кропаль кинул санитару вниз новые казенные тапочки — попав Рымарю ими чуть не по голове. После этого Кропаля посадили на уколы аминазина, а Рымарь оборудовал внизу невидимый из окон пост наблюдения и два дня ловил нарушителей — которые исправно ловились.
Вслед за торговцами тапочками постоянную позицию у окна занял Астраханцев, которого перевели в Шестое отделение вскоре после освобождения его двойника — Жени Платонова. У Платонова тоже в анамнезе была служба в спецназе, в СПБ он тоже имел статус VIP и накачивал мускулы в свободное время, да и статья была той же — убийство.
Когда в зимнюю комиссию Женя освободился, на его койку в маленькой камере лег Астраханцев. Здесь он вел себя точно так же, как и в Третьем отделении. По полдня занимался упражнениями, распихивая других обитателей тесной камеры по койкам. Схлестнулся на этой почве с Егорычем, перед которым пасанул — Астраханцева приставили надзирать за ним, так что Астраханцеву пришлось дать ему место потусоваться. В цеху Астраханцев шил от силы половину нормы — и все равно получал полную отоваркув четыре рубля.
Открытое окно Астраханцев использовал более интересно, чем «спекулянты»: он завел виртуальный роман с молодой симпатичной медсестрой из Пятого отделения. Окно процедурки Пятого было хорошо видно с нашего этажа, и, вернувшись с прогулки, Астраханцев снимал куртку, оставаясь в майке, открывавшей его мускулы, и ложился животом на подоконник. После чего разыгрывалось нечто похожее на сцену из «Ромео и Джульетты», разве что только зеркально: здесь Ромео был заперт в своей обители на втором этаже, а Джульетта была свободна и на улице. И, да, — вся сцена игралась без слов.
Ромео делал немые и до неприличия откровенные пассы, Джульетта смущалась и, кажется, плохо знала, как реагировать, хотя игра была ей явно не неприятна. Вряд ли план действий был и у Астраханцева. Встретиться парочке было нигде и никак, так что этот роман был даже более безнадежен, чем у веронских влюбленных, и жаль, что в Благовещенской СПБ не сидел Шекспир, который написал бы тогда еще один бессмертный шедевр.
Наконец, кто-то заметил спектакль, и занавес опустился в финале столь же жестокой сцены, как и в трагедии Шекспира. Джульетту перевели в какое-то другое отделение.
Еще весной, в конце мая, на вязки попал Егорыч. Отправил его туда мой старый знакомый Зорин. Мордобой случился, когда Дебила в припадке «административного восторга» начал мыть пол еще до того, как все курившие разошлись из туалета. Егорычу пришлось невольно пройти по луже, на что Дебила обозвал его «хуесосом». Вариантов у Егорыча не было, и он не задумываясь дал Дебиле в лоб. Зорин опешил, ибо давно уже не отвечал за слова, но принялся махать кулаками, пусть Егорыча толком и не достал.
Зато дежурный врач Белановский, который, вызванный медсестрой в неурочный час, с удовольствием положил Егорыча на вязки и назначил ему пять кубов аминазина. Своих политических у Белановского в отделении не было, так что издеваться над ними оставалось ему только во время дежурств.
Сразу, как только после ЧП нам разрешили вновь переходить из камеры в камеру, я отправился к Егорычу. Он уже засыпал, тяжело дышал, и глаза его закрывались сами собой. Я ослабил холщовые ремни, которыми руки и ноги Егорыча были крепко привязаны к койке — примерно тем же косым распятием, на котором казнили апостола Андрея, разве что, в отличие от апостола, Егорыч лежал. Над его койкой висел праздничный календарь-постер ко Дню Победы, и на нем курносый солдат с охапкой цветов широко улыбался всему миру. Под постером, привязанным за руки за ноги, лежал другой бывший солдат, которому за последние пятнадцать лет никто не дарил цветов на День Победы.
На другое утро пришел Кисленко и снял Егорыча с вязок. Кисленко провел беседу с Дебилой, видимо, достаточно жесткую, ибо после этого Дебила при виде Егорыча начинал тупо смотреть в пол и бормотать что-то злобное себе под нос.
А на следующей неделе на вязки чуть не угодил и я. Задержавшись на швейке, я выскочил в отделение на обеденный перерыв — и тут же попал в руки Валентины, проводившей шмон. Шмон на выходе со швейки был процедурой привычной — и обычно безболезненной. Шмонали медсестры и санитары, делали они это халатно и только по карманам, ну, и ожидание в очереди давало все возможности запрещенные вещи перепрятать.
Тут же я попал совсем неожиданно и сразу в руки, ибо оказался последним. Валентина засунула обе ладони в карманы куртки — и вытащила из одного лезвие бритвы и из другого купюру в пять рублей.
Лезвие, как ни смешно, использовалось в производственных целях: пороть швы им было куда сподручнее, чем огромными швейными ножницами. Им же я вспорол и воротник куртки, где хранились последние деньги. За пять рублей я договорился купить сразу пять пачек сигарет для Егорыча — чем постоянно занимался. Однако сигарет у санитара не оказалось, купюра осталась в кармане до лучших времен — хотя, как часто в жизни бывает, сразу и неожиданно наступили худшие. Прошли три года после ареста, но я снова сделал ту же ошибку, что и в 1979-м — понадеялся на авось.
На другой день пришлось давать объяснения Кисленко и снова что-то врать. Я сильно нервничал: по «уголовному кодексу» СПБ за лезвие сразу полагалась отправка в «лечебное» отделение, и никакие смягчающие обстоятельства во внимание не принимались. Однако мои басни Кисленко вновь удовлетворили — на чем инцидент и был исчерпан.
Чуть позднее выяснилась причина столь мягкой реакции Кисленко. Как-то ни с того ни с сего он вызвал меня в кабинет и вдруг совершенно неофициальным тоном стал рассказывать, что работа в СПБ его устраивает, но дальневосточный климат суров и болеет дочка. Ему предложили должность нарколога в диспансере в подмосковных Мытищах, но решиться на переезд и потерю всех бенефиций офицера МВД было непросто.
— Как считаете, стоит переехать? — спросил Кисленко.
Это был сложный вопрос, ибо я отчасти являлся заинтересованной стороной. Кисленко, без всяких оговорок, был лучшим начальником отделения во всей СПБ. Как и все прочие, он был, конечно, сначала офицер МВД, а потом врач — и то, что он делал, было гораздо ближе к должности начальника отряда на зоне в ГУЛАГе, чем к работе психиатра. Кисленко беседовал с «пациентами» от силы раз в год, не лечил депрессий, не говоря уж о психозах, и назначал нейролептики в наказание за проступки с такой же легкостью, с какой отрядный отправляет провинившегося зэка в ШИЗО.
Однако все это Кисленко делал «по должности», и никогда не наблюдалось, чтобы к выполнению надзирательских обязанностей примешивались эмоции — которые неизбежно превращают человека, облеченного абсолютной властью, в садиста. В отделении он сохранял баланс между строгостью режима и теми мелкими свободами, которые мы имели. Уход Кисленко неизбежно означал бы и нарушение этого баланса.