Завидовал я Щеголеву еще и потому, что ему разрешалось писать. Мне — нет, если только это не было таблицей спряжения немецких глаголов. Тетрадки с таблицами исправно отбирались на шмонах и возвращались столь же исправно дня через два. Дабы проверить бдительность психиатров, раз я написал краткий и совершенно безобидный рассказик про любовь — примерно такой, какие многомиллионными тиражами печатал в то время журнал «Юность». Тетрадь с рассказом быстро замели и вернули, но уже через неделю — уверен, что она полежала у Бутенковой. На этом моменте стало ясно, что сочинительство до добра не доведет — собственно, мне это надо было понять уже в день ареста.
Можно было писать, маскируя текст под письма Любане, как делал то Андрей Синявский, написавший в лагере целую книгу под видом писем к жене. Увы, все это было в 1960-е, в 1980-е переписка даже в политлагерях пресекалась — ну, а в СПБ писать цензору было примерно тем же самым, что писать донос на самого себя.
Подцензурная переписка — вообще странный вид эпистолярного жанра. Присутствие цензора, как Полония за ковром в сцене объяснения Гамлета с королевой, лишает ее того момента интимности, который необходим для искреннего выражения чувств. Письмо жене неизбежно обращается в письмо к цензору. Если держать в уме, что цензор всегда может дать свою «рецензию» на письмо в виде дозы аминазина, то больше всего в письме хотелось бодро отчитаться: «Все хорошо». В итоге писать приходится не для того, чтобы выразить свои чувства — а наоборот, чтобы их скрыть.
Любаня это чувствовала и просила:
Ну напиши мне — хоть что-нибудь — о любой книжке, о любой своей шахматной партии, о своих мыслях по вечерам. О том, как поживает Егорыч, и соседях, какие цветы растут на вашей швейке (я бы хотела, чтобы там была хоть одна настурция — знаешь ли такой нежнейший хрупкий влажный цветок?). С кем разговариваешь, почему вдруг решил стать вегетарианцем, какая погода — что угодно, мне все равно будет интересно. Каждое твое письмо мою душу оживляет.
Мало что из этого перечня искренне я смог бы описать.
В итоге я забросил идею и лишь только изредка кратко записывал в блокнот приходившие мысли, подписывая их для конспирации именами великих — чаще всего Шопенгауэра и почему-то Спинозы.
Этот маленький, размером с ладонь, блокнот, исписанный мелким почерком, сохранился, и там можно встретить интересные идеи. Тема свободы в записях повторяется постоянно. Из них вырисовывается некая теория «парадоксальной необходимости», из которой я пытался вывести категорический императив. Несложно догадаться, что вся теория была продумана как объяснение собственному парадоксальному поведению на следствии — когда, хорошо видя все выходы, я все равно загонял себя в психиатрический тупик.
В соответствии с этой концепцией, повторяющей в чем-то положения экзистенциалистов — и еще больше философию Будды, — человек изначально не имеет сути, или души. Все это возникает в процессе его реакции на Ситуацию, главное в которой — Воля, Креативность, созидательный импульс — что и создает Личность. Посему предполагаемая «нормальная» реакция, по сути, стирает Личность в ноль, тогда как парадоксальная реакция, даже отрицая чувство самосохранения, Личность и создает.
Ничего нового в этом не было, ибо вся теория была просто кратким пересказом биографий великих людей — от Сократа до Сахарова, — однако в моем положении она пусть немного, но утешала.
Философия заканчивалась поэзией, и последней записью в блокноте стоит стихотворение малоизвестного итальянского поэта Данило Дольчи, позднее названного «итальянским Ганди»:
побеждает тот кто противится отвращению
побеждает тот кто меньше теряет
тот кому нечего терять
побеждает тот кто противится искушению плюнуть на все
кто противится постоянному искушению
наложить на себя руки
побеждает тот кто старается
не сбиться с пути побеждает тот кто не обольщается
[89].
К лету удалось восстановить почти все способности, убитые нейролептиками в Третьем отделении, — разве что кроме возможности писать стихи и играть в шахматы.
Стихи почему-то после Третьего отделения не складывались. Я не был высокого мнения о своих поэтических способностях, но два курса нейролептиков — в Казани и тут, — как палкой отбили способность писать стихи и чувство ритма. Читая стихи, трудно удавалось услышать музыку, она доносилась приглушенная, как из склепа. Что-то подобное произошло и с шахматами. Потерялась способность видеть комбинацию, все ходы приходилось просчитывать — что превращало игру в скучную процедуру.
В компенсацию, как обычно это бывает, когда обделенный творческими способностями человек становится продюсером, я устроил в Шестом отделении чемпионат по шахматам. Идея была не моя, а Коли Кислова. Он подписал на чемпионат примерно пятнадцать человек, но самая неприятная задача досталась мне — получить разрешение от начальства. Иначе чемпионат по шахматам — вполне по сталинским представлениям — мог быть расценен как «подпольная организация».
Придумав благовидный предлог, я представил идею Валентине — вместе с гарантиями порядка, за который готов отвечать собственной головой, пообещав, что никаких инцидентов не будет — что было рискованно, ибо шахматные партии изредка, но все же действительно заканчивались ударом доски по голове. Валентина удивилась: в СПБ все инициативы от зэков автоматически попадали под категорию «не положено». Тем не менее она передала просьбу по начальству. Похоже, что окончательное разрешение давала сама Бутенкова, и только через неделю мы получило «добро».
Сам я выиграл только одну партию — у того же Кислова, доставшегося мне в партнеры по жеребьевке, после чего я вылетел в следующем туре. Чемпионат кончился без драк и ругани — но и без победителя. В финале оказались два и так всем известных лучших шахматиста, которые играли друг с другом постоянно. Сами того не зная, оба они опровергали известный мем Иоганна Вольфганга Гете о том, что «шахматы есть мерило человеческого ума» — победители имели с умом довольно сложные отношения.
Одним из них был Петя Строков — маленький деревенский человечек, придурковатый и грязный, удивительно похожий на сказочного гнома, разве что вонял. Петя переодевался раз в десять дней по банным дням, спал во всей одежде и даже в халате — отчего уже скоро от него начинало разить. Лицом он был похож на плохо испеченную картофелину — к которой была приклеена жесткая седая щетина. Петя был еще одним членом «клуба женоубийц», хотя невозможно было понять, то ли он действительно отравил жену крысиным ядом, то ли она сама по ошибке съела что-то не то. На все вопросы Петя отвечал кратко: «У меня баба умерла, сказали, что отравил…» — и больше не говорил ничего.
Равным Строкову по силе в шахматах был Саша Денисов, и за их игрой было приятно наблюдать, ибо она всегда была неординарна. Денисов и Строков играли «ноздря в ноздрю» — и, как монета падает орлом 51 раз из ста, победителем мог оказаться любой из них.