Часа в четыре, когда пятка от стука уже начала ощутимо болеть, я все же добился своего — получил бумагу и половинку карандаша.
С этого момента мне даже начало нравиться в тюрьме. По той же причине, по которой Форресту Гампу нравилось воевать во Вьетнаме, — здесь всегда было чем заняться. Приближался конец смены — а дел было невпроворот. До конца смены надо было сдать заявление назад — иначе приходил новый мент, и весь спектакль, как я подозревал, пришлось бы играть с самого начала.
Так и произошло. Вступивший на смену мент ничего не знал и отговорился: «Отдашь утром».
За всем этим театром с интересом наблюдал мой новый сосед. Это был уголовник страшноватого вида, со щербатым лицом деревенского серийного убийцы. Наверное, и я тоже выглядел страшновато на пятый день заключения без расчески и бритвы — так что, взглянув на меня, он даже притормозил на пороге. Спросил, за что сижу, узнав, что политический, уже спокойно устроился на соседних нарах.
Сосед попал за решетку в третий или четвертый раз, и снова за ограбление магазина. Как опытный зэк, он большей частью спал, просыпаясь, закуривал «Беломор» — мой болгарский «Опал» он забраковал как слишком слабый — и лежа курил, глядя в потолок. Не нужно было быть психоаналитиком, чтобы догадаться, что он переживает свой грядущий новый срок.
Мои препирательства с ментами он воспринимал, кажется, комично. Его удивляло, что столько шума из-за какого-то мыла.
— Не гоношись: привезут на тюрьму, там сводят в баню, — успокаивал он меня. Наверное, по философии жизни сосед был истинный христианин, и перспектива бани в некой будущей жизни вполне компенсировала для него отсутствие мыла и зубной щетки в этой.
Жизнь с колбасой, маргарином и белым хлебом стала как будто бы веселей. Утром я сделал зарядку и даже попытался, раздевшись до пояса, смыть холодной водой наросшую грязь. Эксперимент оказался неудачным. Мало того что ничего не смыл, пришлось еще намочить рубашку, чтобы использовать ее вместо полотенца. В холоде и сырости камеры она не сохла — в конце концов, я надел мокрую и сушил ее уже своим телом. (Только потом мне объяснили, что это был лучший способ получить туберкулез.) Чтобы согреться самому, я время от времени пускался приседать или отжиматься от пола.
Других занятий, впрочем, все равно не было. Оглядывая в сотый раз стены, я чувствовал, как острое чувство несвободы, накрывшее меня при аресте, постепенно сменяется хронической тоской. Тоской столь тяжелой, что совершенно непроизвольно появлялись позывы сделать что-то такое, что хоть на момент может прервать тянущуюся «несобытийность».
В тюремных мемуарах Анатолий Марченко рассказывал о чудовищных эпидемиях членовредительства, которые охватывали целые камеры. Зэки вскрывали вены, взрезали живот или, подражая Ван Гогу, отрезали себе уши, прибивали гвоздями мошонку к нарам. Когда я все это читал, то не мог постичь умом и принимал за помешательство. Теперь я начинал понимать, что подвигало их на эти дикости.
С утра главной задачей было всучить коридорному менту заявление. Заступивший на смену мент, конечно, не взял и отговорился, что надо подавать лично начальнику. КПЗ напоминал некую вырождающуюся церковь. Никто из членов клира — то есть ментов — не мог ничего сделать, ибо всем управлял Верховный Бог. При этом, как к Богу обратиться, чтобы он услышал, — этого тоже никто не знал.
Все же, почти убив каблук о дверь и пообещав вскрыть вены — эту формулу я взял взаймы у соседей-малолеток, выяснив, что она работает, — после обеда я добился от мента, чтобы он заявление забрал.
На то, чтобы переместить клочок бумаги из одного конца коридора в другой, ушли сутки. Исходя из этого я рассчитал, что путь с третьего этажа на первый, к начальнику КПЗ, займет еще сутки. Расчет оказался почти верным: только в середине следующего дня меня вызвали к Верховному Богу — начальнику КПЗ.
Бог был в чине майора и обитал в тесной комнатушке, где с трудом умещался даже стол. На вид Богу было изрядно за пятьдесят, как полагалось Вседержителю, он был сед — и вообще был создан по образу и подобию человека. По крайней мере в его речи и обращении не замечалось никаких агрессивных ментовских интонаций и злобы. Бог внимательно оглядел меня и объяснил, что, конечно же, отдал бы мне сумку и вещи, но их у него нет.
— Как нет? Забрали ваши люди.
— Забрали и отдали следователю… или кому-то там еще… — добавил он и, изобразив гримасу откровенной неприязни, кивнул в сторону соседнего здания КГБ.
Было известно, что в МВД не любят чекистов — однако наблюдать эту нелюбовь воочию было занятно. Своей честной мимикой и тоном майор даже вызвал у меня некое подобие симпатии.
Оказалось, он знал моих родителей — ибо когда-то давно у них учился. Почему-то стал рассказывать, что с нового года вводятся новые правила распорядка и режима в КПЗ. Судя по тому, что он рассказывал, новые правила от старых не очень отличались. Напоследок спросил, есть ли какие просьбы. Я попросил только то, о чем мечтал уже несколько дней, — мыло. Как ни странно, но поздно вечером мент кинул в камеру крошечный кусочек черного хозяйственного мыла. Мыло противно воняло, но я с удовольствием вымыл им руки и лицо — устраивать снова обливание холодной водой в мерзлой камере я уже не решился.
Я сильно разозлился на Иновлоцкого. Мелкая тактика пакостей, усложнявших жизнь диссидентам и стоявшая ровно на полдюйма за гранью этики и закона, была типичной для КГБ. Понятно, что Иновлоцкого мало трогало, каково было мне сидеть неделю без мыла, полотенца и зубной щетки. Было бы странным, если бы еврейского полицейского заботил комфорт отъезжающих в концлагерь. Однако Иновлоцкий сознательно врал и зачем-то пытался своим враньем чекистов прикрыть.
Поэтому, когда на следующий день Иновлоцкий вызвал меня на допрос, я с порога заявил, что никаких показаний давать не буду и не буду подписывать протокол. Есть показания или нет — его головная боль, не моя.
— И вообще, где мои вещи — вы же их обещали?
— Этот вопрос мы потом решим, Виктор Викторович, — пытался уйти в сторону Иновлоцкий.
Со злости я уперся и попросил не тратить времени и сразу отправить меня в камеру. Иновлоцкий пригрозил, что отказ от показаний мне «повредит и затянет дело».
— А куда мне торопиться, если я уже в тюрьме?
Иновлоцкий глядел в пол и ничего не ответил, на том мы и расстались.
Вернувшись в камеру, я рассмеялся — чем даже испугал моего молчаливого сокамерника. То be or not to be? Давать показания или не давать? Вот в чем вопрос. Вопрос решился легко, с плеч упала вся тяжесть выбора, пусть на чашу весов и легла какая-то невесомая пушинка — мыло, зубная щетка. Может быть, историки ошибаются, думая, что Цезарь перешел Рубикон, потому что хотел стать диктатором? Вдруг в Риме у него просто осталась зубная щетка?
Шестого декабря к концу подходили первые десять дней заключения. За это время я научился многим вещам, которые были совершенно необходимы человеку, жившему в конце двадцатого века. Колотить в дверь сапогом, угрожать перерезать себе вены, вытираться рубашкой, писать паленой спичкой на сигаретной обертке, спать в шапке и сапогах на голых досках. Мгновенно выработались зэковские привычки — и, когда мент повел меня заново снимать отпечатки пальцев, руки сложились за спиной уже автоматически.