Теперь торгаш стоял с побледневшим от страха лицом, вжавшись в дверь и ожидая, что братья-разбойники тут же кинутся его бить. Но у них была другая программа.
— Слушай, земляк, значит, ты говоришь на суде, что ножа не было. Все понял?
— Понял, — согласно закивал терпила. — Но на следствии я говорил…
— Это тебе в темноте показалось, что был нож, — понял?
— Точно, — с облегчением согласился директор, и по лицу было видно, что он, действительно, понял — по крайней мере то, что сегодня его зубы останутся во рту.
— Да все равно на зоне пришьют козла, — тихо проговорил кто-то рядом.
— Пришить, может, и не пришьют, а бабой сделают, — так же тихо возразил ему кто-то.
Одним из последних ввели молодого парня с круглой, как смайлик, свежеостриженной головой. На всем его лице от уха до уха была нарисована улыбка, которая как бы говорила: «Вы как хотите, а мне все равно здесь смешно».
— Чего лыбишься? — насели на него мрачные зэки. — Статья какая?
— Сто семнадцатая…
— Изнасилование? А часть?
— Третья.
— Так у него от восьми до пятнадцати со смертной казнью — а он смеется…
Тут засмеялась уже вся камера.
Парень застеснялся и стал в деталях рассказывать свою историю — как примерно полгода «гулял» с девчонкой и, наконец, уговорил ее остаться у него на ночь. Вечером, как приличный кавалер, он предоставил ей свою кровать, сам лег в другой комнате вместе с дедом, но когда дед заснул, то парень отправился в свою постель. Утром, когда девчонка вернулась домой, мать обо всем догадалась и устроила скандал — дочь испугалась и придумала, будто бы парень ее изнасиловал. Поскольку ей было 16 лет, то «смайлику» теперь светила самая тяжелая часть статьи об изнасиловании.
В привратку занесли положенные на день пайки хлеба и сахара. Их разобрали, но есть никто не стал — организм еще отказывался принимать пищу.
Наконец, начали грузить в воронки. В той же сумрачной тесноте, в какой мы сюда и приехали, долго тряслись по зимней дороге. Воронок развозил зэков по отделениям милиции и судам. Последним пунктом был КПЗ — сюда я вошел, уже как в дом родной. И как знакомого на ступеньках, меня встречал все тот же толстый мент со своим опасным ключом — но теперь он пустил его в ход лишь разок, да и то чисто символически. Уже за краткое время заключения я заметил, что стокгольмскому синдрому подвержены обе стороны: и насильник, и жертва одинаково чувствуют себя состоящими в каких-то отношениях, имитирующих человеческие.
В камере КПЗ я привычно устраивался один и тут же заваливался спать. Потом ел обед, казавшийся после тюрьмы, действительно, роскошным, потом долго ходил от двери до окна, и ничего не происходило. Короткий зимний день заканчивался сумерками, когда меня, наконец, вызывали в следственный кабинет.
Там все в той же позе, как и в день знакомства, упершись взглядом в стол, сидел Иновлоцкий и начинал имитацию допроса. На все вопросы я отвечал, что отказываюсь участвовать в следствии, так что подписывал в итоге только то, что от дачи показаний отказываюсь.
Однажды сценарий изменился. Кроме Иновлоцкого, в кабинете присутствовал еще один человек — и это был Гена Константинов. Тот самый свидетель по делу Славы Бебко, который дал показания против него и который ошивался на острове у Зубахина.
Гене дали обидное прозвище, на которое он, впрочем, не обижался, — Крокодил Гена. Он действительно был некрасив, имел одутловатое лицо с маленькими глазками и котлетками-бакенбардами. Внешность сама выдавала скользкий характер — я почему-то всегда вспоминал Урию Гипа, пусть Константинов и не был похож на того в описании Диккенса.
Неприятным сюрпризом для всех нас стал роман Константинова с участницей кружка, недавней выпускницей университета Ольгой Мухиной. Что общего могло быть между эстеткой и любительницей Ахматовой Ольгой и туповатым портным Геной, не мог понять никто. Впрочем, жизнь многократно доказывает, что пословица «любовь зла — полюбишь и козла» не шутка, а угрюмая реальность.
В кабинете Крокодил Гена сидел сбоку от следовательского стола — почему-то в шапке, — и по его испуганному виду и бегавшим глазкам я сразу понял, что ничего хорошего про меня он здесь не скажет. «Будь что будет», — мысленно махнул я рукой.
— Привет, Гена! — еще не успев сесть, обратился я к Константинову, как будто бы мы только вчера с ним расстались, а главное, были когда-то друзьями. — Что делается на воле? Как Любаня?
Гена выдавил что-то, что можно было понимать как «ОК».
Иновлоцкий возмутился.
— Виктор Викторович, — вмешался Иновлоцкий. — Мы будем проводить очную ставку, и вы будете говорить только тогда, когда я буду задавать вопросы.
Но я уже пошел вразнос и не останавливался:
— Передай ей, что я ее люблю и думаю о ней каждый день. И скажи, что не даю показаний…
— Прекратите! — уже грозно воскликнул Иновлоцкий. — Или я прекращу очную ставку.
— Так я же отказываюсь участвовать в следствии. И от очной ставки тоже…
— Моя обязанность — провести очную ставку, и я это сделаю.
— Да сколько угодно… — и я снова начал разговор с Константиновым
[36]. Поняв, что прекратить это безобразие не удастся, Иновлоцкий все же капитулировал и вместо очной ставки отправил меня назад в камеру.
В тот день ужина в КПЗ дождаться не удалось, воронокприбыл раньше — хотя, возможно, это было и не так плохо. Внутри воронка было особенно тесно и душно, так что на полный желудок могло бы и стошнить. Мы возвращались в тюрьму по той же траектории, по которой утром ехали оттуда. В Ленинском РОВД в воронок запихнули «смайлика» — с еще более широкой улыбкой.
— Статью сняли!
— Да ну?!.
— Я спросил ее на очной ставке: «Как ты сопротивлялась, если дед спал в соседней комнате и ничего не слышал?»
— А она?
— Расплакалась и призналась, что оговорила.
— Так зачем тебя снова на тюрьму везут?
— Она же несовершеннолетняя. Сменили статью на 119-ю — до трех лет.
— Ну, в первый раз получишь условно. Вот повезло…
И в воронке даже стало как будто просторнее и светлее, и чуть разгладились хмурые лица. Оказывается, все-таки есть справедливость, и ее ангел-носитель залетает даже сюда — пусть редко и случайно.
Ожидая в привратке возвращения в камеру, я думал о следствии. Еще подростком я прочел в книге о каком-то русском революционере фразу: «Он геройски держался на допросах». Тогда казалось, что я понимал ее смысл. Теперь же я совсем не был в том уверен. Геройски можно было терпеть допросы в сталинском НКВД, где пальцы защемляли дверью и били сапогом по яйцам. Здесь же, где обращались на «вы», как в царской жандармерии и как разговаривал Иновлоцкий, что могло быть героического в том, чтобы просто отвечать на вопросы «нет»?