Однако первые изменения, которые принесло новое следствие, были к лучшему.
Соколов никогда не приезжал в тюрьму сам, но и не гонял меня в город в угарном воронке. Уже засветло, часов в девять — а не в предрассветной темноте, — мент забирал меня из камеры и вел на вахту, где передавал в руки двух довольно неказисто одетых гэбэшников. Это были «синие воротнички» КГБ, сотрудники Седьмого управления — наружки. Одевались они так, конечно, не от бедности, а по профессиональной привычке — наружна должна быть незаметной. Мы садились в черную «Волгу» — конвоиры с обеих сторон, на заднем сиденье — и ехали через весь город в Управление КГБ.
Машина въезжала через глухие стальные ворота во двор КГБ, там кто-то из конвоиров брал меня за локоть и через черный ход заводил в здание. Так же — локоть в стальной хватке чекиста — мы проходили по узким коридорам управления в кабинет Соколова, расположенный в самом торце. Конвоир усаживал меня на стул и обязательно оставался дежурить за дверью в коридоре.
Кабинет следователя КГБ мало чем отличался от множества других кабинетов, которые приходилось видеть советскому человеку. Все было не ново, местами обшарпано, плинтусы и стены многократно перекрашивались. Здесь буквой Г стояли два стола следователя, был шкаф, пара стульев, ну и «рабочее место» подследственного — привинченный к полу табурет и крошечный столик. Если бы не средних размеров портрет Дзержинского, то кабинет мог бы иметь любого другого хозяина, стоящего где-то посередине советской бюрократической лестницы Иакова. Например, директора школы или начальника отдела кадров завода, только там вместо «железного Феликса» висел бы Ленин.
Соколов уже ждал меня, заправляя лист бумаги в пишущую машинку — делал он это кропотливо с видом рыбака, насаживающего наживку на крючок. «Ну как, еще не насиделся?» — отпускал он фамильярное приветствие, после чего начинал говорить.
Говорить была его работа. Соколов допрашивал в стиле «доброго копа», играл роль своего-в-доску-мужика, рубахи-парня, примерно пятидесяти лет от роду. И говорил он о чем угодно — о погоде и футболе, даче-саде-огороде, еде и напитках, — но поток слов не прекращался ни на минуту. Он что-то рассказывал вообще в пространство, потом обращался ко мне, втягивал в разговор, задавал пустые вопросы: «Ведь так? Правильно говорю? Ты понимаешь, да?» — пока в нужный момент незаметно не сворачивал к теме.
Мысленно я поставил пятерку тем, кто наставлял чекистов по технологиям допроса. Существовали методички, написанные опытными сталинскими инквизиторами, — некий советский сиквел «Молота ведьм», — их чекисты, должно быть, изучали серьезно, ибо весьма эффективно на практике использовали. Как только после первого допроса еще в 1975 году выяснилось, что допрос «злого копа» быстро переходит в бесполезную ругань, с тех пор дело приходилось иметь уже с «копами добрыми». Таким был Дымин, и Соколов был тоже «добрый коп».
Он источал доброжелательность, играл сочувствие, походя упоминал личные эпизоды, не имевшие никакого отношения к делу, но создававшие иллюзию некой интимности общения, развлекал анекдотами. И все это только для того, чтобы установить психологический контакт, втянуть в диалог — в котором Соколов виртуозно, подменяя шажок за шажком тему, выводил к нужной для следствия информации.
Противостоять этому словесному ниагарскому водопаду было практически невозможно. Вроде бы два человека сидели в маленькой комнате и спокойно беседовали на разные темы. В такой ситуации не отвечать на вопрос собеседника как-то становилось некомфортно и грубо. И вдруг после какого-то невинного вопроса у Соколова выскакивало: «Так ты уже тогда начал писать свой пасквиль?» — и инерция разговора тянула в дальнейшие разъяснения. Делать этого было ни в коем случае нельзя.
В то время в Москве было популярным «пособие» «Как вести себя на допросе», написанное диссидентом Владимиром Альбрехтом. Это ценная книга, которая и сегодня должна быть настольной у каждого гражданина Российской Федерации — от министра до сантехника. Я прочитал ее до середины, пока не понял, что 90 % всех правильных советов имели ценность только в столицах. Там чекисты имитировали западный стиль. В провинции при слишком частом упоминании законов, и особенно Конституции, они злились и быстро сталкивали дискурс на другие уровни, где никаких конституций не существовало.
Так что лучший способ ничего вредного о себе не рассказать и не дать зацепок был не говорить вообще. Благо, закон это позволял.
По этим рельсам я и продолжал двигаться. Я заранее предупредил Соколова, что независимо от того, что скажу — или, вернее, оговорюсь, — подписывать протокола не буду, так что юридической силы эти оговорки не имеют. Тем не менее для него имел значение не только протокол, но была важна и сама информация, которую он из меня по крохам вытягивал.
Соколова от Иновлоцкого сильно отличал круг задаваемых вопросов. Если Иновлоцкий не выходил за рамки уголовного дела — что писал, что и кому давал читать, — то Соколова в первую очередь интересовали люди. С кем я был знаком, с кем дружил, от кого получал литературу — пусть последнее он и формулировал достаточно целомудренно.
Больше всего Соколова, однако, интересовала тема знакомства с московскими диссидентами. Одним из первых вопросов Соколова было: «С кем из московских диссидентов вы знакомы?» (По этому поводу он даже перешел на «вы».) Я схитрил — было интересно, что в КГБ знают о московских контактах, — и попросил уточнить, кто такой диссидент:
— Это все-таки не ученая степень и не воинское звание.
Соколов поддался на уловку и сказал: «Знакомы ли вы с Петром Якиром?» Он назвал еще дочь Петра, Ирину, и вскоре арестованного Славу Бахмина. Уже получив отказ отвечать, Соколов понял свой просчет и сменил тему. Тем не менее позднее упоминались имена Ирины Гривниной и Александра Подрабинека, с которыми я не был знаком. Стало ясно, что информацию Соколов черпал из местных источников, а московские чекисты держали провинциальных сослуживцев в темноте. Было бы странным, если бы в СССР, где нигде ничего правильно не работало, что-то работало хоть здесь.
Концентрация Соколова на «московской теме» была понятна. Успешно провести провинциальное политическое дело было хорошо, но извлечь из обвиняемого информацию, инкриминирующую московских правозащитников, было куда более сильным ходом. Для расследования важных дел КГБ СССР часто привлекал следователей из провинциальных управлений, это был следующий шаг в карьере. За ним следовал уже перевод на Большую Лубянку — предел мечтаний каждого чекиста. Будь я на месте Соколова, то, наверное, делал бы то же самое и задавал бы те же вопросы.
Но я был на гораздо менее завидном месте и думал большей частью о том, чтобы не проговориться и не сболтнуть лишнего. Каждый перерыв — когда звонил телефон или когда Соколова вызывало начальство — воспринимался как передышка. Однажды что-то ритмично защелкало во встроенном в стену сейфе, Соколов открыл его и, загородившись от меня дверцей сейфа, все быстро наладил. Конечно, допросы записывались на пленку. По закону, о ведении магнитозаписи следовало ставить в известность подследственного, но я бы сильно удивился, если бы Соколов это сделал.