Ландау задавал стандартный вопрос: «Как себя чувствуете?» Емельянов смотрел в пол, как бы пытаясь усилием мысли провалиться сквозь него вниз, во Второе отделение, и что-то бормотал. При этом на его лице был написан искренний ужас. Судя по виду, он явно ожидал, что прямо сейчас весь «кагал» вынет из карманов халатов мацу и, окропив ее кровью Емельянова, начнет ею с удовольствием хрумкать.
Ничего, кроме бормотания, от Емельянова психиатры не могли дождаться и быстро проходили дальше. Через несколько дней Ландау уже игнорировал Емельянова и сразу направлялся к Викентию.
Меня Ландау вызвал на краткий разговор еще в первые дни, я был без очков, так что толком лица его не видел. Он задал несколько ничего не значивших вопросов — эта пятиминутная беседа была необходима только для того, чтобы определить, кого из врачей назначить экспертом.
Ею стала Светлана Макаровна Герасимова — сильно крашенная блондинка средних лет. Ранее, как я помнил из «Хроники», она была экспертом у Сергея Пирогова из Архангельска, который был признан вменяемым и отсидел потом лагерный срок.
Беседы с Герасимовой были всегда неприятны. Неприятным был уже ее стиль: она разговаривала примерно так, как допрашивал Иновлоцкий — глядя в стол, вернее, в экспертное дело. Не поднимая головы, она задавала вопрос, тут же начинала писать. Нередко, еще продолжая писать, она задавала следующий вопрос. В конце беседы, снова глядя куда-то в сторону, отводила до двери в отделение, запускала туда и разворачивалась, не прощаясь. Не уверен, что если бы мы встретились на улице, то она смогла бы меня узнать.
Всю первую половину мая вопросы Герасимовой были достаточно стандартными и касались биографии. Она останавливалась на поворотных моментах, выясняя мотивацию: «Почему оставил Политехнический институт и поступил в университет?», «Зачем принял участие в демонстрации 1 апреля?» и т. д. Ничего из этого не было необычным и не давало определить намерения насчет решения вопроса о вменяемости. Потом все как-то повернулось — и не в мою пользу.
Для начала, я сам дал причину опрашивать меня более серьезно. Проходя мимо двери «лефортовской палаты» по возвращении с беседы, я несколько раз замечал в ее окошке лицо человека с длинными волосами и бородой — в Лефортове в обязательном порядке не стригли. Там, кроме политических, сидели еще валютчики и крупные хозяйственники, но внешне под эту категорию человек в окошке не попадал.
Чтобы выяснить, кто наш сосед, я задумал авантюру, в которую втянул и Викентия. Тайком написал ксиву, в которой рассказал, кто мы такие, и о том же спрашивал адресата. Ксиву свернул в твердый жгут, который должен был пролезть сквозь квадратное отверстие для ключа в двери.
Сделать это удалось без труда, все совпало: мент вызвал меня к Герасимовой, сам отвлекся, а бородатый человек как раз маячил у двери. Он ловко ксиву подхватил — в движении сразу был заметен тюремный опыт.
На обратном пути, когда Герасимова запустила меня в коридор, человек снова стоял в окошке и знаком дал знать, что ответ готов. Я огляделся. Герасимова уже захлопнула за моей спиной дверь, коридор был пуст — надзиратель, как обычно, со скуки где-то трепался с зэками в палате. Я вытянул из замочной скважины ответную ксиву — но ровно в этот момент в коридоре появилась санитарка.
— Дежурный! Он что-то взял! — закричала она.
На крик в коридоре появились и мент и Викентий, которые двигались ко мне быстро, как будто бы наперегонки. Викентий встретился первым, я тут же незаметно скинул ему ксиву, после чего честно отдался в руки переполошенного мента.
Ничего не найдя, тот успокоился, но не успокоилась санитарка.
— Он успел передать. Обыщи этого, — ткнула она пальцем в Викентия, который уже успел тихонько добраться до палаты.
Мент обыскал Викентия и вытащил из кармана пижамы ксиву. К счастью, Викентий успел ее прочитать. Лефортовского зэка звали Юрий Бакукин. Ранее он сидел по статье 70-й на политзоне, в этот раз его задержали на границе с Ираном, которую он собрался переходить. Сейчас его обвиняли уже в «измене Родине».
Все это через несколько месяцев я передам Любане для информации в «Хронике». В ксиве, однако, ничего не говорилось про предысторию, которую я узнал позже. Оказалось, что в политзону Бакукин попал с зоны уголовной, где сидел, кажется, за кражу. То ли из протеста, то ли потому, что он проигрался в карты и хотел сбежать с зоны, Бакукин написал антисоветскую листовку, которую повесил на дверь барака. Так он получил свой политический срок. (На третий срок он уже не попал в зону — в Институте Сербского его признали невменяемым и отправили в СПБ.)
Через полчаса меня вызвал к себе Ландау. Больше всего я опасался назначения аминазина — получавший его Незнанов превращался в овощ у меня на глазах. Однако Ландау был на удивление мягок и предложил компромисс.
— Виктор Викторович, я, конечно, могу отправить вас во Второе отделение в изолятор. Но ни вам, ни вашим друзьям это не понравится (тут Ландау кивнул в неопределенную сторону, которой мог быть как Зубовский бульвар, так и Запад). Так что давайте договоримся, что больше вы ничего такого делать не будете.
Я с радостью согласился, на чем инцидент вроде бы был исчерпан — хотя, конечно, и был записан в экспертное дело. Формулировка «ваши друзья» указывала на то, что Ландау понимал, с кем имеет дело, и не желал огласки.
В те же дни я получил передачу от мамы. Главной ценностью в передаче были яблоки — передавать их в тюрьму было запрещено, но разрешалось в Сербский. (В тюрьме же мы получали витамины только в чесноке и репчатом луке, зэки доходили до того, что ели его даже без хлеба.) Остальное было чистой роскошью — питание в Сербском было достаточно хорошим.
На другую неделю я снова получил передачу, а вскоре понял, что мама осталась в Москве не только для передач. Она встретилась и поговорила с Герасимовой.
Это я понял из ее вопросов: они вдруг стали касаться таких тем, которые знали только в семье. И все они были неприятны. Так, пришлось объяснять инцидент, случившийся в 12 лет, когда я решил поставить на себе медицинский эксперимент. Узнав, что существуют такие таблетки, от которых можно заснуть, я нашел у мамы пузырек со сладкими драже довольно безобидного экстракта белладонны и проглотил сразу двадцать штук. Проснулся я через сутки, в ногах кровати сидел врач. Через двенадцать лет пришлось доказывать Герасимовой, что это не было попыткой суицида — хотя по ее реакции я и догадался, что объяснения тщетны.
Пришлось объяснять и более поздний случай, произошедший, когда мне было 19 лет. Тогда, после ссоры с девушкой я отправился искать ее на флэт, где оказалась и пара хиппи. Девушку я не нашел, хиппи глотали какие-то таблетки, запивая их портвейном. Предложили и мне пару таблеток какого-то антидепрессанта, уверив, что буду чувствовать себя лучше. Так и произошло, но, на мою беду, кто-то потом принес еще несколько бутылок вина, в итоге я очнулся в больнице.
Оттуда я сбежал уже вечером — вместе с девушкой, — но в Институте Сербского все это снова всплыло как попытка суицида, и тоже пришлось объяснять, что же действительно произошло.