— Вам до сих пор делают уколы морфия? — спросила Рената, а когда он утвердительно кивнул, расстроилась. — Жаль. Я могла бы заказать водки, чтобы вы немного расслабились. Но сейчас, видимо, нельзя…
Попельский продолжал молчать. Мысленно выдвигал невероятные догадки и предположения. «Эта женщина хочет меня споить, а тогда добиться своего. Безжалостная. Она диктует условия, уверена в себе и знает, чего хочет. Была свидетелем моего унижения, и ей известно, что я слаб как ребенок. Она может мной крутить, как хочет. Женщины выбирают и заполучают мужчин. Все теперь наоборот».
— Мне ужасно жаль, что вас так изувечили и заставили смириться… — Рената смотрела ему прямо в глаза.
Kynopis, псоокая, вспомнил он греческий эпитет для бесстыдной кокетки. Смотрит в глаза, как сука. Она завоевывает мужчин, а не они ее! Что ж, пусть так! Наоборот. À rebours!
[39]
Попельский сдвинулся со стула и встал перед Ренатой колени. Это ее так поразило, что она не успела подняться. Обе руки запихнул ей под платье. Почувствовал под ладонями мышцы стройных икр. Ногти скользнули по натянутым чулкам, подушечки погладили голое тело над подвязкой.
И вдруг лицо его запылало от сильной пощечины, а самого Попельского резко оттолкнули, так, что он ударился спиной об стол и вскрикнул от боли.
— Как вы смеете! — воскликнула Рената. — Это отвратительно! Безобразие!
— Так что, я хуже Бекерского?! — яростно рявкнул Попельский.
Рената стремительно выбежала из séparé.
В кафе стихли разговоры, умолкла музыка. Попельский стоял в дверях кабинета и видел, как разнервничавшаяся Рената Шперлинг разговаривала с каким-то возницей в цилиндре.
— Едем на Задвужанскую! Знаете, где это?
— Да я на Задвужанскую не одного завез, панунцю, — отвечал тот. — Я весь Лембрик
[40] в лепетині
[41] держу!
Рената застучала каблуками на лестнице. Все завсегдатаи смотрели теперь на Попельского. А с ними и пан Игнаций Гутман, хозяин.
— Хулиганишь, Лыссый! Уйдешь сам, — спросил он, указывая на могучего бармена и его неряшливого помощника, — или эти люди морду тебе морду и вышвырнут вон?
Раньше Попельский расквасил бы морду наглецу, а его людей спустил бы с лестницы в погреб.
Но теперь все было наоборот.
Поднял руки в знак покорности и быстро вышел из забегаловки.
XIII
Морфий с алкоголем образует зловещую, ба, даже смертельную смесь. Попельский прекрасно об этом знал и, выйдя из кофейни Гутмана, пренебрег всеми предостережениями и лекарственными запретами, которые касались этого обезболивающего средства, которое он сейчас регулярно получал. Попельский осознавал, что алкоголь усилит действие наркотика и что, выпив несколько рюмок, он впадет в наркотическое состояние, ему приснятся причудливые вещи. Но он этим не смущался, а может, наоборот, хотел подавить в себе все чувства, окутавшие его в тот вечер, а особенно — избавиться от ненависти к самому себе.
Избегая удивленных взглядов прохожих, которые прогуливались по улице Легионов, он прокрался по боковым улочкам, пустым в эту пору пассажем Феллеров и пассажем Гаусмана, и через четверть часа добрался до ресторана «Реклама» на улице Шайнохи. Чувствовал дикую, неистовую радость, спускаясь по крутым ступеням в зал. «Никто не будет знать, что я здесь, — он потирал руки от радости, — никто не будет смотреть на меня сочувственно, можно здесь напиться или наколоться до смерти».
Морфий очень быстро вступил в реакцию с алкоголем. Выпив сотку, Попельский покачивался во все стороны, пытался положить локти на стол, который вдруг предстал перед ним в каком-то ярком ореоле. Пытался остановить взгляд на чем-то, что вернуло бы ему чувство равновесия, но все предметы качались и выгибались. Закрыл глаза, сполз под стол, стянув на себя скатерть с селедкой, которую ему принесли к четвертине водки.
Приходил в себя дважды. Первый раз, на несколько минут, когда официанты выкинули его во двор харчевни, и он грохнулся спиной о ящик с кухонными отбросами, во второй раз — когда колотил кулаками в дверь Воеводской комендатуры, требуя, чтобы его впустили на работу и принесли материалы какому-то важному делу, которое он якобы вел. Между этими двумя проблесками сознания зияла черная дыра, так же, как и между третьим и четвертым.
Когда Попельский очнулся в третий раз, он одновременно проснулся. Открыл глаза и посмотрел на часы. Было утро. Глянул вверх, и на грязной стене разглядел похабный рисунок с изображением того, что древние индусы называли поглощением плода манго. Ниже увидел надпись, выцарапанную на штукатурке: «Позволяю это делать только прекрасным кобітам». Кроме рисунка, стены покрывали сердца, пронзенные стрелой, брань, угрозы, признания в любви и даже молитва.
Попельский дышал ртом, пыль набивалась ему в горло и оседала на небе. Раны на спине пульсировали невыносимой болью, Эдвард чувствовал себя так, словно кто-то накинул ему на плечи сорочку Деяниры, а в нос напихал горящей ваты. В ноздри ударил смрад тряпки, что висела на дужке ведра, а в глаза бросился надпись: «Лыссый, ты сукин сыну, уже не живешь, как выйду из фурдигарні
[42], то тебя убью. Тоньо».
Он уже понял, где оказался. Это написал несколько лет назад в арестантской камере VI комиссариата некий Антоний Пьонткевич, Тоньо, которого Попельский кинул в тюрьму за нападение с ножом в руках. Это был опасный бандит, что любил щеголять кастетом и ножом, а ко всему еще и заядлый батяр, который не боялся угрожать комиссару полиции.
Эта настенное творчество сейчас расплывалось в глазах Попельского, из которых хлынули слезы. Плакал, не осознавая своих рыданий, нервы расшатались из-за исполосованной кнутом спины, сломанного носа, которым он неосторожно ударился о нары.
Услышав скрежет двери камеры, он стиснул пальцы на краю нар и зубами впился в их деревянную доску.
— Что-то с ним не того было, пан аспирант, — послышался знакомый голос. — Да накиряный не был, но на ногах не держался. И я его с Горком взял, да и лахи под пахи и тут занес. А пан кумисар немного кашлял и до путні
[43] наблевал… А потом спал как ребенок…
— А вы то ведро помыли, пан Кочур? — прозвучал вопрос Вильгельма Зарембы.
— Да определенно, — в голосе охранника Валентия Кочура слышалась легкая обида. — Чтобы ему ничего по ночам не воняло…
В камере застучали ботинки. Попельский припал лицом к твердым доскам. Спина пульсировала, слезы струились, а зубы впивались в дерево.