В качестве стилистического образца возьмем Оскара Уайльда, современника Джека Потрошителя. Конечно, не Уайльда-комедиографа, а Уайльда, автора одного из самых страшных литературных произведений – про Дориана Грея. Потому что взрослый и умный человек знает, что больше всего на свете нужно бояться самого себя и того, во что ты можешь превратиться, если твоя черная сторона возьмет верх над белой.
В этом романе Уайльд не манерничает, не выписывает стилистических арабесок, а наоборот, мстительно расправляется с эстетизмом.
«Войдя в комнату, они увидели на стене великолепный портрет своего хозяина во всем блеске его дивной молодости и красоты. А на полу с ножом в груди лежал мертвый человек во фраке. Лицо у него было морщинистое, увядшее, отталкивающее. И только по кольцам на руках слуги узнали, кто это».
Впрочем, если вам захочется прицепить на лацкан крашеную ромашку и поупражняться в искусстве циничных парадоксов – пожалуйста.
Лишь бы получилось жутко.
Желтая перчатка
Рассказ
Стены узкой, щелеобразной комнаты были обклеены старыми газетами. Должно быть, у хозяина номеров не хватило денег на обои либо же он передумал тратиться, решил, что невзыскательным постояльцам сойдет и так. Глинскому это даже нравилось: обитать среди мильона слов, утративших всякую ценность. Не такова ли и наша с тобой жизнь, говорил он.
К окну липла ноябрьская мгла, густая и коричневая, как столярный клей. Угольная пыль, носившаяся в воздухе, оседала на стекле причудливыми узорами. Время от времени дождь смывал их, но скоро появлялись новые.
– Смотри. – Глинский показал худым пальцем. – Как будто зрачок. Смотрит на нас снаружи.
Соня обернулась.
– Не выдумывай. Совсем непохоже.
– Это Лондон. Глядит немигающим круглым глазом, как ворон. Ждет, когда я…
Он не договорил, потому что у Сони страдальчески искривилось лицо, и перешел на шутливый тон:
– Знаешь, этот город похож на дурнушку, которая знает про себя, что она безнадежно уродлива, и даже не пытается приукраситься. Наоборот, еще и нарочно носит платья старушечьего цвета. Серые дома, серое небо, серый воздух. Единственный источник света в этом мышином мире – твой прекрасный лик с конопушками. Они как память о солнце.
Соня улыбнулась, довольная, что он перестал хандрить.
– Оставь мой лик в покое. Я отлично знаю, что некрасива.
Она действительно была нехороша: скуласта, курноса, с тускло-рыжими волосами, с ранними, горькими морщинами в углах рта.
– Ах, брось. Красивое лицо, на которое все пялятся, неинтересно. Оно даже пошло, как всё общедоступное. Подлинная красота – та, которая открывается только тебе и больше никому не предназначена. Когда ты смотришь на меня, ты прекраснее всех женщин мира.
По вечерам Глинский становился говорлив, не умолкал ни на минуту. Соня знала: это от страха, что начнется приступ. Больному казалось, что, если не молчать, клокочущий в горле кашель отступит. Но всегда заканчивалось одним и тем же.
– Я знаю, что лондонская серость объясняется очень просто. Здесь топят углем, из-за этого воздух пропитывается сажей, – перешел на другое Глинский. – Но как же тут копотно. Нечем дышать… А у нас топят дровами. Как я люблю этот запах! Идешь по Замоскворечью, отовсюду тянет дымком. Я умел различать: вот сосновые дрова, вот еловые, а это тополь. В ноябре у нас уже бывает снег. Ранняя зима – лучшее время года. Всё делается белым, чистым, нарядным.
– И по утрам в сугробах находят замерзших пьяниц, – сказала Соня. Ее нервировало, когда Глинский ностальгировал по родине.
– Снег облагораживает даже мертвых пьяниц. На первом курсе я подрабатывал в факультетской анатомичке. Один раз мы забирали с улицы бродягу, его зарезали около пивной. Помню: алое на белом и строгое, посверкивающее инеем лицо. А здесь смерть безобразна. Ты читала, что сделал Джек Потрошитель со своей последней жертвой? Кишки вывалены в грязную лужу, печень наполовину.
– Ради бога! – перебила она, бледнея. – Я ведь тебя просила!
Глинский не первый раз пытался заговорить с ней об ужасных преступлениях, волновавших весь Лондон, тем более что убийства происходили рядом, на ближних улицах, но Соня была впечатлительна и таких бесед пугалась.
– Эх ты, – засмеялся он. – А еще хочешь стать медиком.
Смеяться ему не следовало. Щекотка поползла из бронхов вверх, раздула горло и выплеснулась хрипом, квохтаньем, судорогами. Чахоточный вскинулся на кровати, согнулся пополам, затрясся.
– Ми… ми. – лепетал он.
Соня уже подавала миску. В нее толчками полилась кровь. По лицу молодой женщины таким же неостановимым потоком заструились слезы.
Еще оставалась надежда, что приступ будет недолгим. Иногда такое случалось.
Но нет, кашель становился всё хуже.
– Да… вай, давай! – замахал Глинский.
Она кинулась к столу. Там были разложены медицинские инструменты, стояли склянки с лекарствами, скалила зубы гипсовая голова – стоматологический муляж. В России Соня посещала курсы акушерок, это была единственная медицинская специальность, доступная женщинам, но ей хотелось стать настоящим врачом. До переезда в Англию, в Швейцарии, она училась на дантиста и даже начала проходить курс челюстной хирургии.
Соня наполняла шприц. Руки у нее дрожали, игла колотилась о стекло.
– Дура, чертова дура, размазня, – ругала она себя.
Уронила шприц. Испугалась, что он разбился, а когда увидела, что цел – разревелась от облегчения.
– Прости меня, прости, – бормотала она, идя к кровати. – . Это я во всем виновата. Я привезла тебя сюда на погибель. – Ударила себя по губам. – Боже, что я говорю!
Она действительно дважды уговорила его уехать. Сначала из России, где оба состояли в подпольном кружке. Но полиция забирала всех подряд, надежды на свободу не было, и Соня слезами, мольбами, ложью – выдумала, что беременна, – увезла Глинского в Швейцарию, прочь от каторги и Сибири. Однако и в Цюрихе не было покоя. Много политэмигрантов. Вечные разговоры о России, о том, чтоб нелегально вернуться и начать всё заново.
Увозя любимого в Англию, Соня думала, что спасает его. Но из-за скверного климата и гнилого лондонского воздуха у Глинского обострился легочный процесс, и обоим стало не до учебы. Переезд был ужасной ошибкой. А возвращаться в Цюрих не на что. Все деньги ушли на лечение.
От приступов кашля сначала помогал кодеин, он был довольно дешев. Но пришлось перейти на морфий. Через некоторое время – на полуторную дозу. Потом на двойную.
У Сони была хорошая, легкая рука, когда она колола чужих, но она панически боялась причинить Глинскому даже маленькую боль, и в первый раз никак не могла попасть в вену. С тех пор он впрыскивал себе морфий сам.