У вас не было никаких трений, неприятностей в связи с тем, что вы еврей?
Никаких. В отряде офицерство было интеллигентное во всех отношениях и более культурное, и более образованное. У меня никаких абсолютно проблем не было. Единственное, что – была такая традиция, что после двух-трех полетов солдат получал Георгиевскую медаль, потому что тогда каждый полет считался еще подвигом, не как теперь. Я сделал 21 полет, но никакой медали не получил. И начальник тогдашний, – тот самый, которому перебило ноги, он потом вернулся обратно, но больше не летал, – мы с ним были в страшной дружбе, и он меня просто называл Шурочкой – он мне говорит: «Шурочка, вы на меня, наверное, сердитесь, что я вас к медали не представляю». А мне уже по тарифу полагалось чуть ли не четыре Георгиевских креста, не только медали. Для меня это имело огромное значение, потому что еврей с Георгиевским крестом имел все права, больше, чем университетские. Еврей с университетским дипломом имел право жить где угодно, в городах имел право приобретать недвижимое имущество, но в деревнях не имел право. Считалось, что еврей на деревне не должен жить, что он будет там развращать крестьянство, эксплуатировать, поэтому в городах еще можно ему дать что-нибудь, но в деревню его пускать нельзя. А Георгиевский кавалер имел абсолютно все права, он был приравнен к православному, как если бы он крестился. Поэтому для меня Георгиевский крест был очень важен. Я ему и говорю: «Алексей Николаевич, вы знаете, как для меня это важно. Если вы считаете невозможным…» – «Ну, видите ли, почему так: если я вас представлю к Георгиевскому кресту, во-первых, вам его не дадут, а во-вторых, я буду иметь большие неприятности, как это я позволяю еврею… Ведь что бы я ни написал, найдут предлог, чтобы вам не дать. Я, откровенно говоря, уже наводил справки частные, могу я это сделать или нет, и, к сожалению, ничего не выйдет», – говорит. – «Я вас очень люблю, но почему вы еврей?!» Много раз он так мне говорил.
Благодаря тому, мы все-таки близко жили с опасностью, всюду видели смерть, я тогда очень заинтересовался Евангелием, которое до тех пор не знал. Стал очень увлекаться и подробно читать его, не все понимал, в некоторых местах мне казались разногласия. А мой начальник Гавин – бывший семинарист, он это все очень хорошо знал. Мы в свободное время часами гуляли и обсуждали, он меня учил, я его спрашивал Евангелие. На этой почве у нас тоже большая дружба создалась. Между прочим, в Париже потом мы встретились, он был шофером такси здесь. Умер в больнице. Моя жена каждый день к нему ходила, а я был занят. Он был очень приятным человеком.
Такая жизнь в отряде меня совершенно поглотила, я чувствовал себя равным со всеми офицерами. И, как я вам говорил, никакой разницы между нашим положением, несмотря на то, что я был вольноопределяющийся-еврей, а они – офицеры с чинами и другие вольноопределяющиеся, при мне сделавшиеся офицерами и получившие Георгиевские кресты за 2–3 полета. Но они скорее сочувственно ко мне относились, а не с каким-то недовольством или презрением. Я, наоборот, чувствовал себя каким-то героем, которому все сочувствуют. Вот какое было отношение.
А что говорили офицеры о военных неудачах? Например, кого они обвиняли?
Об этом не говорили. Стеснялись, может быть, друг друга, но за столом об этом никогда не говорили. Я думаю, тогда, в 1915 году – а я в конце 1915 года ушел – тогда еще не нарастало недовольство, не осознавали поражения. Тогда еще русская армия считала себя сильной. Временные отступления – это бывает у каждой армии в разные периоды войны. Я ушел из армии, когда еще армия считала себя сильной, офицерство еще было очень хорошо настроено. Но были недовольства и между собой выражалась ворчливость на начальство за то, что не дают достаточно хорошего материала. Например, мы думали с нетерпением, почему нам не дают аэропланов с пулеметами, когда уже у французов аппараты есть с пулеметами. Там в воздухе сражаются, а мы имеем только револьверы, немецкие маузеры. Так что, наоборот, недовольство было не против правительства, что оно ведет войну, но потому что нам не дают хорошо вести войну.
Потом, кругом нас ведь были артиллерийские батареи, и мы знали, что не хватало снарядов. Еще не понимали, что это не потому, что правительство не умеет создать снаряды, а что-то такое случилось и не умеют достаточно работать. Только тогда началось создание земских союзов, городских союзов, военно-промышленных комитетов, которые стали организовывать производство орудий, снарядов и так дальше на всех фабриках. Это организовало не правительство – это организовала буржуазия и промышленники, которые сначала отстранялись от работы, потом, когда правительство поняло, что оно само справиться не может, им дали возможность это делать. Но мы на фронте всего этого еще не знали, и были недовольны тем, что нам не дают возможности достаточно хорошо воевать.
Почему вы покинули армию?
Во-первых, когда я второй раз приехал в отпуск, мне очень понравилась одна барышня. Я тогда уже был в авиационном отряде, в форме летчика, а форма летчиков отличалась от обыкновенной: черные брюки вместо защитного цвета с красным кантиком, шапочка специальная, кожаная куртка, погоны с пропеллером. Амуниция такая всех барышень побеждала. И так мне захотелось очень с этой барышней… Я пять дней побыл и уехал назад. И во время моего отсутствия началось страшное отступление. Это было в 1915 году, мы были далеко от границы, под Краковом. Мы каждый день летали над Краковом, посмотреть, что там делается. Краков был окружен фортами. Мы были в 50 километрах от него, в Ясло, в Карпатах. И вдруг надо отступать. Сложили все вещи, идем назад кто как может. Ну, у нас свой обоз автомобильный. Мы были в привилегированных условиях, у нас не было лошадей, только грузовики и автомобили. И мы отступили до Волочиска сразу. Через Перемышль, через Львов. Во Львове два дня постояли, и нам велели дальше идти до Волочиска. А у нас в это время оставался только один аэроплан, все остальные были сбиты. От Волочиска дошли до Дубно, от Дубно нас довели до Житомира. Это отступление продолжалось приблизительно два месяца. В Житомире мы сидели, абсолютно ничего не делали, жили в тюрьме. Новая тюрьма была выстроена, но еще не передана в ведомство Министерства юстиции, оставалась в хозяйственном ведении. И нам отдали эту тюрьму, мы там всем отрядом жили и ждали, когда нам пришлют новые аэропланы, чтобы снова идти на фронт. Аэропланы долго не приходили. И в один прекрасный день – а у нас летчиков тоже оставалось только два – приходит приказ ехать в Москву летчику, чтобы познакомиться с новыми аэропланами, которые нам дадут. Летчик взял меня с собой. Чудные аэропланы, совсем не похожие на то, что у нас было, и с пулеметом. Тоже «Ньюпор», но уже лучшего качества. На этот «Ньюпор» мы сели, закрутились и упали, но не очень разбились: у меня всякие синяки и маленькая рана была, но ничего страшного, никакого перелома, а у летчика лоб был побит. Как-то очень удачно он смог спланировать, но не смог сеть, это была почти посадка, собственно говоря – аппарат перевернулся. Но тут что-то случилось с моей грыжей. У меня грыжа была маленькая, я всегда носил бандаж. Но тут она вылезла наружу, очень больно стало. И барышня мне моя вспомнилась. Ну и черта, думаю, все уже, погулял, довольно, пойду в госпиталь и покажу свою грыжу. Пошел в госпиталь, и меня сразу отпустили, я поехал домой.