Вы были более решительным человеком.
Решительным-то я была, но тоже страшная растяпа, меня можно было так надуть! Но тут уже я решила, что нет. Просто началась такая полоса жизни. А потом кончилась. Я – фаталист.
Екатерина Николаевна, может, мы вернемся обратно в Петербург? Вы бы рассказали очень интересный инцидент, который у вас произошел в театре Суворина, вследствие которого вы ушли. Я думаю, что это очень характерный случай, который было бы интересно отметить.
Собственно говоря, я не из-за этого ушла, а потому, что там директора своих ставленников и ставленниц всовывали в театр. Тяжелая атмосфера. Но вообще этот инцидент играл роль. Дело в том, что я потребовала себе прибавки. Заявила, что мне мало того жалования, которое я получаю, и хочу 200 рублей в месяц прибавки. Было заседание дирекции, дело шло к весне, и состоялось постановление, что моя просьба уважена. И каждый из директоров подходил ко мне и говорил: «Это я вам устроил, я старался». Каждый отзывал меня в сторону и говорил, какой он замечательный, как он мне помог. Я была очень довольна, мы выпили шампанское за мое и за их здоровье. И поскольку я всегда жила выше средств, то забирала жалованье каждый месяц вперед. И в конечном результате, когда подошел к концу сезон, вдруг мне говорят, что мне ничего не приходится получить.
– Как так, почему?
– Вы же получаете 600 рублей в месяц.
– Как 600 рублей? Состоялось постановление дирекции!
– Ничего подобного, это в протокол не внесено.
– Ах, так?! Хорошо, тогда я играю последний спектакль на будущей неделе и ухожу из театра.
Алексей Сергеевич Суворин тогда был за границей. И началось волнение в дирекции: как же это так, без него решить. Наконец Суворин приезжает. Тогда все мои друзья – авторы, Потапенко – говорят: «Поезжайте, Суворин приехал. Расскажите ему, объясните». – «Нет, не поеду. Пусть разберется сам. Не хочу». Потому что я оскорблена, так не делается. Проходит несколько дней, и в тот день, когда я играла последний спектакль, мне приносят за кулисы бумагу о том, что дирекция постановила, в виду совершившегося недоразумения, заплатить вам то, что вы считаете нужным, а что касается заявления вашего ухода из театра, то дирекция предоставляет вам право поступать по вашему усмотрению. Точно могла бы мне запретить! Я тогда сказала: «На такую глупую бумагу я могу только подписаться следующим образом: Прочла с удовольствием. Екатерина». Тогда тот, который принес бумагу, помялся и говорит: «Нет, Екатерина Николаевна, я лучше потом вам принесу, когда вы будете в другом настроении». И унес бумагу. Тогда я через день поехала к Суворину. Он меня встретил:
– Наконец-то пожаловали?
– Да, пожаловала. Я хотела, чтобы вы сами разобрались, в чем дело.
– Да, я разобрался. Знаете, что тут было!
И выдал всех своих директоров с головой. Это очень характерно для Суворина.
– Вы не представляете себе, что происходило: хлопали дверьми, выбегали, друг друга к черту посылали, ругались, предателями называли друг друга, и все говорили про вас. Я сказал: «Дело не в деньгах, а дело в том, кто соврал – вы или она». Они мне все, конечно, говорят, что вы. А я сказал: «Не думаю; потому что, если бы она соврала, она бы оправдывалась. А она мне прислала письмо, что она уходит из театра, потому что с вами работать не желает, и всех вас прямо дураками и жуликами назвала. Вот. Так что я не думаю, чтобы она соврала».
Я была очень тронута этим, и потом мне было очень интересно услышать этот рассказ. Но я все-таки ушла из театра, потому что мне невыносимо было там работать. И Суворин был очень огорчен. Написал мне сначала дерзкое письмо, как это удивительно, что я ухожу, как это я себе набиваю цену. Я ему ответила тоже дерзким письмом, тогда он мне написал очень милое письмо: «Благодарю вас за ваш талантливый труд, за годы, проведенные в моем театре. Сказал бы вам до свидания, если бы не был так стар. До свидания, Екатерина Великомученица. P.S. Может, еще передумаете, ась? Суворин». Я заплакала над этим письмом, оно меня растрогало.
Теперь вернемся обратно в Москву. После того, как вы начали выступать на сцене Императорского театра, и до вашего переезда в Петербург, расскажите, пожалуйста, об этих двух годах, которые вы провели в Москве?
Хотите, я вам расскажу очень трогательное мое знакомство с Гликерией Николаевной Федотовой? Ко мне приехала одна дама, москвичка, моя хорошая знакомая и говорит: «Екатерина Николаевна, с вами хочет познакомиться Гликерия Николаевна Федотова. Не хотели бы вы к ней приехать? Она с трудом ходит, уже старенькая». Она с костылем ходила. У нее был деформирующий ревматизм, подагра. Я говорю: «Конечно, я буду счастлива». Вот мы приехали. На Плющихе особнячок, двор, заросший травой, ступеньки, крылечко. Вошли, такая милая моему сердцу обстановка, такая старинная, уютная, дедовская обстановка. И вот вышла ко мне старая женщина – а глаза молодые, замечательные – и говорит:
– Очень рада с вами познакомиться. Спасибо, что вы ко мне приехали.
– Гликерия Николаевна, это я счастлива, что вы меня позвали. – И поцеловала ей руку.
Она посмотрела на меня и сказала мне сразу:
– Ах, вот ты какая! Дай я тебя поцелую.
И тут началась наша дружба. Я к ней часто приезжала. Она говорила:
– Расскажи мне, как ты говоришь в этой пьесе слово «подлец!»
– Ну, как говорю, как на душу Бог положит.
– Нет, мне рассказывали, что ты так шепотом это говоришь. И что это замечательно выходит.
Значит, два сезона вы играли в Москве. И потом на основании контракта вы перевелись в Петербург, в Александринский театр?
В Петербург я уже приехала как старая знакомая. У меня было много моей публики по Малому театру, так что меня очень горячо встретили. Это многим моим новым товарищам не понравилось, потому что такого у них не бывает – море цветов.
Это было после начала войны?
Вот как раз началась война. Я была в Мон-Доре, здесь, во Франции, и как раз Марья Александровна Потоцкая, одна из артисток Александринского театра, была со мной вместе, когда нас застало объявление войны. Уже началась мобилизация, и мы получили телеграмму от актрисы Миткевич, жены известного журналиста Дорошевича: «Аrrivez n’importe quel train» – «Приезжайте каким угодно поездом». Мы достали спальные билеты из Мон-Дора до Парижа. Когда ехали, проводник стаскивает матрас в коридор, на матрас укладывается какой-то молодой человек и говорит: «Мадам, не бойтесь ничего, я журналист, я очень осведомлен, войны не будет». Это было как раз накануне. А когда мы приехали в 7 часов утра в Париж, война уже была объявлена. Так что это был август 1914 года.
И вот мы приехали в маленький отель, где жила Миткевич, она вылетает к нам в ужасе и говорит: «Вы подумайте, мы отрезаны, мы не можем выбраться». Никто же тогда ничего не понимал. Все думали, что это будет месяц. Немыслимо было, что перережут весь континент и никому невозможно будет проезжать туда, куда он желает. Я говорю: «Как это отрезаны? Что за ерунда? Я сейчас поеду в посольство, устрою билеты, и нас вывезут». Она говорит: «Ты с ума сошла! Поездов нет. На чем тебя вывезут?». Так что мы застряли в Париже. Страшно тревожное время, мобилизация, у нас все гарсоны в отеле были эльзасцы, их всех мобилизовали, они плакали, уезжая. И вот мы выехали в Италию, с очень большим трудом. Там встретили знакомого, который служил в русском посольстве, он нас вывез. Тогда еще с нами считались, префект мне дал автомобиль до вокзала. Теперь, я думаю, это было бы несколько иначе – не дал бы. Так что мы выехали из Парижа в Италию <…>, потом в Геную, из Генуи на автомобиле до Бриндизи, в Бриндизи погрузились на Константинополь, и оттуда уже в Россию.