– Как хочете, ступайте сами, только вострей глядите, у границы-то там не милуют, – проговорил солдат и опять застругал, взвивая фуганком стружки.
Веря в свои молитвы, которыми горячо молилась на ходу по лесам, по дорогам, по ночам в чужих хатах, мать решила завтра же идти на Шепетовку по заученному по карте пути. Последнюю ночь в Полонном мать молилась, как никогда. А в желтоватой мути рассвета, с полегчалыми мешками странницы уже шли вдаль новой дороги. Но чем ближе к границе, тем путь опаснее, состоянье томительней, иногда пугались случайного крика, подозрительно глянувшего встречного, часто бросались в хлеба, скрываясь от пеших, конных, от проезжавшей телеги».
Иван Толстой:
И другой эпизод, драматичный другими историческими обстоятельствами. Германия, 1933 год. Роман Борисович живет под Берлином, в небольшой деревушке. Он пишет книги – о революции, гражданской войне и предшественниках русской смуты: о Михаиле Бакунине, террористе Евно Азефе.
«Подъезжая на велосипеде к своему участку, я вижу светлое платье согнувшейся над грядкой матери, она обрезает усы у земляники. Этот небольшой кусок земли на окраине немецкой деревни она любит так же, как любила Сапеловку и Конопать. У калитки меня встречает жена, та Олечка Новохацкая, о которой я так часто думал в донских степях, раненым, на телеге; с которой юнкером, козыряя генералам, ходил по Москве; студентом танцовал на балах в их институте, когда в камлотовых платьях до пят, в кружевных пелеринах и шелковых передниках институтки парами плыли по бальному залу, отдавая глубокий реверанс величественной начальнице, баронессе. В огороде, белея рубахой, сгибается брат, с которым вместе прошли с винтовками по донским и кубанским степям; нас вместе взорвали в Педагогическом музее, и мы вместе работали дровосеками в гельмштедском лесу у старика Кнорке. Брат окапывает яблони. Нет только моей няньки Анны Григорьевны; истосковавшись по России, по православным церквам, не выдержала и с немецкой швейной машиной уехала назад в родное село Вырыпаево, где и погибла вскоре во время сплошной коллективизации. Жена подвязывает ее любимые георгины. Я слез с велосипеда, поговорил с ней и стал таскать воду, чтоб поливать яблони, когда в калитку нашего сада, блестя каской, в зеленом мундире вошел жандарм. На ходу он вынул из портфеля какую-то бумагу, заглянул в нее и спросил:
– Вы русский писатель Гуль? Вы написали роман из жизни русских террористов?
– Да.
– Берите мыло, полотенце, подушку, поедете со мной в концентрационный лагерь.
– Куда?
– В Ораниенбург.
– За роман?!
– Там разберут, что вы понаписали.
Над садом, садясь на крышу, лощила моя пестрая стая голубей. Я простился с семьей, и мы с жандармом поехали на велосипедах по лесной дороге. Под шинами мирно похрустывала хвоя. Так, почти не разговаривая, мы доехали до Ораниенбурга. В городе у древнего герцогского замка переехали площадь и в прилегающей улице у больших деревянных ворот с надписью Konzentrationslager Oranienburg слезли с велосипедов».
Глава 10 Терпение и последовательность
Другому человеку, чтобы остаться в истории, хватило бы одной вишняковской судьбы – российской. Но жизненные силы Марка Вениаминовича Вишняка (1883–1976) были рассчитаны на три полноценных испытания. Он прошел их все с достоинством и все три описал в мемуарных книгах. Как человек, мыслящий систематически и общественно, он превратил личные записки в свидетельства вдумчивого современника: обрисовывал не только поступки, но и контекст их, причины и последствия, указывал на отражения событий в печати, набрасывал атмосферу «настоящего момента». Из-под его пера выходила необычайно полезная, просветительская публицистика.
При всей своей эсеровской партийности и убежденности Вишняк был человеком очень живым и теплым, стремившимся непременно разъяснить городу и миру свою точку зрения. И к политическим противникам он был не равнодушен, не снисходителен, а – уважителен.
Оказавшись в эмиграции, Вишняк не перестал быть систематизатором. Как прежде он – юрист – раскладывал по полочкам окружающую политическую жизнь, так в изгнании он стал раскладывать прошлое. В нем, как и во многих, жила надежда на возрождение страны, но чем дольше, тем сильнее походили его занятия на политическую палеонтологию. Стал профессором Русского юридического факультета при парижском Институте славяноведения, изучая ту систему законов, что на родине с октября 1917-го была уже отменена. Был сооснователем Франко-русского института в Париже, готовившего кадры для будущего (утопического, как оказалось) возвращения в Россию. С группой единомышленников создал лучший в зарубежье толстый журнал «Современные записки», о редакторах которого шутили: «А судьи кто? – Да пять эсеров», хотя ничего эсеровского в его линии не было: издание было совершенно беспартийным, а потому оказалось для культуры бессмертным. Все это было, по его собственным словам, «увяданием активной политики», но вернее сказать – переходом ее на скрижали истории.
И каждую из скрижалей Вишняк добросовестно описал: дореволюционную – в мемуарах «Дань прошлому», журнальную – в книге «Современные записки: Воспоминания редактора», парижско-ньюйоркскую – в томе «Годы эмиграции», уже на закате своих дней.
Поразительной энергии Марка Вениаминовича хватило и на дюжину лет работы в американском еженедельнике «Тайм», где он возглавлял русский отдел в драматичнейшие годы холодной войны – с 1946 по 1958-й, то есть от раннего Трумэна до позднего Эйзенхауэра.
Не забудем, конечно, и с болью написанный труд – «Всероссийское Учредительное собрание», охарактеризованный автором так: это «не только сказание о том, что было, но и призыв к тому, чтобы сбылось, наконец, то, что еще не было».
Рассказывает Марк Вениаминович Вишняк
Самое главное в семнадцатом году, конечно, не только в русской жизни, но, можно сказать, в истории человечества – это февраль и октябрь. И вот антитезу между февралем и октябрем так, как она мне представляется сейчас, я и хотел вам представить.
Должен сказать, что я не был одним из руководителей Февральской революции. И, хотя я состоял уже с начала 1905 года в партии социалистов-революционеров, но я не был ни генералом от революции, ни генералом в партии эсеров. Я был, если можно так выразиться, в штабс-капитанских чинах в партии. Я считался спецом по государственному праву, так как я – профессор государственного права. И в качестве такового меня приглашали на все главные революционные собрания и в учреждения 17-го года. Я был членом особого совещания, которое вырабатывало закон об Учредительном собрании. Я был во Всероссийской комиссии по выборам в Учредительном собрании. Я участвовал как представитель Бюро Совета крестьянских депутатов в Московском государственном совещании в августе 17-го года накануне Корниловского выступления. Я участвовал в демократическом совещании в Мариинском театре в Петрограде после того, как это выступление состоялось. Я был секретарем Предпарламента, или так называемого Совета Республики. И, очевидно, поэтому я был избран и секретарем Учредительного собрания. Так что, как видите, я прошел, если можно так выразиться, огонь, воду и медные трубы всей этой революционной эпопеи.