Когда произошел большевистский переворот, шел «бег на скорость»: кто капитулирует раньше? Советская власть, или Россия, руководимая Совнаркомом, или Болгария, Турция и другие. Причем на Турцию давили из Константинополя – Америка, которая при этом не была связана, в войне еще не участвовала, с Турцией была, так сказать, в дипломатических сношениях, она влияла. Влиял и действовал еще со своей стороны, сидя, я не знаю где, Терещенко. Это влияние сказывалось. И постфактум мы знаем, как близки были к заключению мира в Болгарии. Так что я утверждаю, что те, кто говорит «иначе и не могло быть» – они страшно преувеличивают. Они исходят из того положения, что то, что есть, то и обязательно должно было быть. В такого рода фатализм я не верю, и исторически это неверно.
Я, значит, абсолютно отрицаю, что февраль был обречен, а октябрь исторически оправдан. Больше того: возьмите, как к октябрю отнеслись все до Ленина включительно. Все антибольшевики считали это просто исторической бессмыслицей, исторической невозможностью, утопией, которая должна провалиться в самый короткий срок. Керенский пишет – я не знаю, откуда он взял это, но это очевидно так, – что Милюков говорил или писал: «Пускай они расправятся с Керенским, с Временным правительством, сами они не удержатся долго, а на их место придем мы». Во всяком случае, Ленин говорил и писал: «Мы все были удивлены, что не нашлось никого, кто бы нас выкатил на тачке, как всех штрейкбрехеров». И его амбиция, его самолюбие не шло дальше того, чтобы продержаться столько же времени, сколько действовала парижская коммуна. Что же вы хотите?! После таких авторитетных заявлений Ленина не приходится уже удивляться тому, что и среди антибольшевиков были весьма авторитетные политические деятели, как, например, лидер социалистов-революционеров Чернов и лидер меньшевиков Абрамович, которые считали, что это не настоящая гражданская война, а некоторое недоразумение, возникшее между отрядами рабочего класса, руководимыми той и другой партией, и, после того, как это недоразумение разъяснится, опять мир и любовь может воцариться в предполагаемом едином рабочем классе. Я этого не думал. Ни тогда, ни сейчас не думаю. В рабочем классе, несомненно, была склонность – в значительных слоях рабочего класса – идти за максималистическими требованиями социалистов. Это были и большевики, которые выдвигали такие требования, и левые эсеры. И они имели очень многочисленных последователей. Этого не приходится скрывать или затушевывать, но они были в ничтожном меньшинстве по сравнению с общей массой русского населения и русского народа избирателей в учредительное собрание, что и было выяснено. При большевиках у власти оппозиция – в первую очередь социалисты-революционеры – получили семьдесят пять процентов голосов избирателей на выборах. При большевистской власти, которая, правда, еще не проявляла тогда тех приемов управления, которыми она прославилась впоследствии. Она не арестовывала вперед, она не пытала после. Она наблюдала, следила, контролировала, вмешивалась, но, все-таки, в известных пределах, с известной осторожностью. Она не знала сама, чем выборы кончатся. И вот большевики получили всего двадцать пять процентов. И при каких условиях? Когда они уже провозгласили все свои демагогические лозунги и частично стали их осуществлять. Они были в положении наиболее благоприятствуемой партии. Их оппоненты – на положении наименее благоприятствуемой партии. И, все-таки, получились как раз результаты противоположного порядка. Оппозиция получила семьдесят пять процентов, большевики – двадцать пять процентов. Ну, это уже предрешало исход положения. Потому что, по существу, как мы потом узнали, Ленин вообще хотел не допустить созыва Учредительного собрания. И он боялся только: а что скажут эсеры, которых он допустил в свое правительство? Оказалось, что и эсеры, эти левые эсеры, очень податливы до тех пор, пока им тоже против шерстки не провели после Брест-Литовского мира. Тогда они оказались контрреволюционерами.
В свое время, много лет тому назад, Герцен говорил: «Мы не знали того, с чем вы вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но она нас не сокрушила. И ей мы не сдались, несмотря на все удары». Мы не расценили как следует и правильно собственные свои силы, и мы недооценили не скажу «силу», но предельного падения большевиков. Социалисты-революционеры – не я лично, я лично очень отрицательно относился к большевикам еще с девятьсот пятого года. Я их познал на личном столкновении с моим ближайшим другом, с большевиком, на маёвке в Москве. Он оказался таким, на мой взгляд, бесчестным, – он замечательный человек! – что после этого я уже с опасением стал относиться ко всякому большевику. И после этого я встретил только одного большевика, который мне казался честным, но к которому я боялся подойти после разгона Учредительного собрания. Этот большевик был расстрелян Сталиным. Это был Иван Никитич Смирнов. Самый выдающийся рабочий, которого я когда-либо видел. Он был со мной в Нарымском крае в Сибири. Он у меня бывал, по крайней мере, два-три раза в неделю вечером. Это замечательный человек. Он был политруком Пятой армии советской, которая овладела колчаковской армией, и так далее. Он был в Учредительном собрании, видел меня, ко мне не подошел, хотя мы были почти интимные друзья. Он переписывался из Нарымского края с Крупской, рассказывал мне о том. Мы с ним очень много говорили и гуляли. И вот, уже после разгона Учредительного собрания, я был в книжном магазине в Москве, в «Метрополе», и вдруг слышу голос, характерный голос Ивана Никитича! Я бросился к нему и остановился: предаст или не предаст? Меня искали, я подписал «Воззвание членам Учредительного собрания» – я и Чернов, он как председатель, я как секретарь. Значит, я враг народа. Подписали воззвание к избирателям, то есть, ко всему населению Российского государства о том, что произошло во время заседания Учредительного собрания. И вот, передо мной был вопрос: как поступит Иван Никитич Смирнов? Он мой друг, но он член Коммунистической партии. Что окажется сильнее? Я стал ходить между «Метрополем» и магазином «Мюр-Мерилиз». Это теперь советский магазин. Самый большой общий магазин товаров, всех товаров. Около Театральной площади. Вперед-назад хожу, страшно волнуясь. Подойти хотелось. И я не подошел. И думаю, что я поступил правильно, хотя я его очень любил. Потом Сталин с ним поступил так, как поступил со всяким честным человеком, увы. Ну вот, его не стало.
<…>
Мы не знали, с кем мы имеем дело, это верно. Но мы и не знали того, с чем мы идем. А мы, действительно, шли неподготовленные, неопытные, чрезмерные идеалисты. Это все, несомненно так. Несомненно. В этом вина или беда? Я считаю, что это беда. Поскольку вина тут имеется – это вина той власти, которая отчудила интеллигенцию, передовые классы вообще, умственную элиту от народа, или народ от духовных избранников, которым, так сказать, посчастливилось другую судьбу иметь, другую участь испытать. И вот за это и расплатилась Россия. Ну и расплатились, конечно, и те, кто это устраивали, и их наследники. Все мы расплатились за это. Это была тяжкая расплата нашего поколения за грехи предыдущих поколений. Сказать, что в этом повинны специально руководители или участники февраля, я бы не мог. Потому что то, что проделали, в частности, большевики – они проделали, как им вменяют в заслугу, очень много: грамотность поднялась… Я все это считаю в значительной мере преувеличенным, хотя понимаю тот прогресс, который они произвели, понимаю и признаю, в особенности в технической области. Они позволяли прогресс, который не угрожает их власти. Потому что для них первое – сохранить монополию большевистской власти, а во всем остальном – они все же отдали, все свои идеологические позиции они сдали.