Когда началось чтение, царь велел всем присутствующим сесть. С начала службы до конца он учил монахов обрядам и говорил, обходя их: пойте то-то, читайте такой-то канон, такой-то ирмос, такой-то тропарь, таким-то гласом. Если они ошибались, он поправлял их с бранью, не желая, чтобы они ошибались в присутствии Патриарха. Словом, он был как бы типикарием, то есть учителем Типикона, уставщиком, обходя и уча монахов. Он зажигал и тушил свечи и снимал с них нагар. Во время полиелея он попросил нашего учителя войти в алтарь и надеть полное облачение, по их обыкновению. Так он (Патриарх) и сделал: мы облачились, и его облачили в алтаре, и вышли.
После «Блаженны» наш учитель встал на возвышение, приготовленное для него в нарфиксе (притворе). Монастырские иереи, числом до пятнадцати, и десять диаконов вышли попарно; перед входом и после выхода (из алтаря) они кланялись царю и нашему владыке Патриарху и размещались кругом него в обычном порядке. Затем поднесли нашему Патриарху свечи, из коих одну вручили царю, другую — архимандриту монастыря, остальные царь роздал вельможам и прочим служащим, и начали пение полиелея. Наш владыка Патриарх, сойдя со своего места, совершил каждение. Когда окончили, вошли в алтарь и сняли облачения. Но царь попросил нашего владыку Патриарха не разоблачаться, пока не прочтёт Евангелия утрени.
Так и было. Затем мы сняли облачения, и наш учитель, войдя, стал на своём месте. С начала службы и до конца царь не переставал вести с ним беседу и разговаривать. Потом царь, войдя в алтарь, попросил меня показать ему Служебник литургийный, который мы имели с собой. Он дивился на его изображения и письмо, перелистывая его лист за листом, и, выйдя к нашему учителю, сказал ему с поклоном: «Прости меня, что я рассматривал твой Служебник и перелистывал его без твоего позволения». Затем царь опять позвал меня к себе; я поклонился ему сначала и потом поцеловал его правую руку. Он сказал мне чрезвычайно ласково и посмеиваясь: «кавари, кавари!» — то есть говори со мной. Я же, растопляясь в своём соку и трепеща пред его величием, отвечал: «ни знай бо руске» — то есть не знаю по-русски. Он был очень доволен мной и, ласково ободряя меня говорить, попросил прочесть Евангелие и ектению по-русски. Я отвечал ему с поклоном: «Всё, что знаю, скажу». Он сказал: «Добро». Я поклонился и отошёл назад, представляя из себя кладезь пота.
Мы вышли из церкви только на заре и поздним утром возвратились к обедне. Мы облачили нашего владыку Патриарха на упомянутом возвышении, и, когда пришёл царь, владыка сошёл встретить его. Царь, приложившись к иконам, подошёл и поклонился владыке, а он осенил его крестом, и царь пошёл и стал на своём месте. Начали Часы до отпуста; при начале (обедни) я произнёс ектению по-русски таким образом, что привёл (всех) в изумление: чтение московитов — басистое, грубое, а я возгласил ектению тонким греческим напевом, так что царь немало изумлялся и дивился на меня. Певчие при каждом прошении обыкновенно поют «Господи, помилуй». Царь не позволил им возвышать голос, дабы различать, что я говорю, и, как мне сказали потом присутствующие, кивал головою с видом удивления. Когда я кадил во время Апостола в Царских вратах крестообразно, то, не зная, что они имеют обыкновение кадить прежде всего месту, где мощи святого, я кадил сначала царю, а он показал мне пальцем со своего места, давая знать, чтобы я кадил сначала месту святого. Я смутился, сделал так, а ему кадил после. Затем я вышел и прочёл Евангелие на воскресенье — Закхея, по-гречески, а святому, именно Евфимию Великому, — по-арабски. Я уже выучился передавать его по-русски, но, стесняясь царя, не мог (прочесть как они) по незнакомству с их басистым и протяжным напевом. Это случилось к лучшему, ибо царь очень дивился моему чтению на трёх языках; потом (я читал) по-грузински. Я окончил чтение Евангелий. После этого архидиакон обыкновенно подносит Евангелие, чтобы приложиться, сначала Патриарху, а потом — царю; но я, в эту минуту смущения и трепета, направился прежде всего к царю, а он знаком показал мне, чтобы я шёл сначала к Патриарху, что я и сделал, и, возвратившись к царю, поднёс ему Евангелие приложиться, причём поцеловал его правую руку. Я с трудом мог нести Евангелие вследствие его тяжести и большого размера, при обилии золота и крупных драгоценных каменьев: изумрудов, голубых яхонтов, рубинов, алмазов и пр. Отделка его приводит ум в изумление; говорят, оно стоит 3500 динаров (рублей). Когда я подносил Евангелие царю приложиться, то оробел пред его величием, и руки у меня не могли двигаться. Потом я возгласил ектению «Рцем вси» также по-русски, и все дивились на меня, что я в последовательном порядке произнёс имя царя с его титулом, по их обычаю, имена царицы, их сына, трёх царевен — дочерей царя, и трёх царевен — его сестёр, свободно, без запинки и без ошибки. Кончив, я вошёл в алтарь...
Потир, все три дискоса, звездица и лжица, употреблённые в этот день, были из чистого золота с резьбой, с чёрным, выжженным фоном (с чернетью), и осыпаны множеством драгоценных каменьев. Когда мы выходили на Великом входе, каждый из служащих поминал своего Патриарха, нашего и царя, а также всех нас (православных христиан). После обедни наш владыка вышел и подал царю антидор и просфору, а также роздал его всем присутствующим. Затем мы вошли в алтарь, разоблачились и вышли.
Царь, взяв нашего учителя за правую руку, подвёл его к раке святого, открыл её и показал ему (мощи), и он приложился к ним; при этом царь с удивлением говорил: «Посмотри, какой прекрасный цвет этого черепа: истинно он жёлт и твёрд»; и продолжал: «Когда я вынул мощи святого из земли, чтобы положить их в эту раку, я заметил, что потерялся один коренной зуб, и я не переставал искать его, пока не нашёл. В то время у меня болели зубы, и я потёр им, и они тотчас исцелились».
В этот день произошёл необыкновенный случай, а именно: диакон митрополита Миры, о заточении которого мы раньше говорили, сосланный царём в этот монастырь, где он пребывал в полном довольстве, — не знаем, в чём он провинился и за что Патриарх Никон запретил ему служить, — в этот день, поздним вечером, явился к царю, поклонился ему земно и просил дать ему разрешение служить обедню на другой день. Но царь отказал ему и ответил: «Боюсь, что Патриарх Никон отдаст мне свой посох и скажет: “Возьми его и паси моих монахов и священников; я не прекословлю твоей власти над вельможами и народом, зачем же ты мне ставишь препятствия по отношению к монахам и священникам?”» Услышав эти слова от царя, мы изумились и подивились такой вере, благочестию и почтению к архиереям.
Возвращаемся к рассказу. Когда мы вернулись из церкви в свои келлии, царь прислал через одного из своих министров приглашение нашему владыке Патриарху к столу в его помещение (покои). Царь вышел встретить его на площадку двора и, взяв под руку, ввёл внутрь и посадил подле себя. Он лично вышел наружу пригласить меня, назвав по имени, я же, архидиакон, трепеща из почтительного страха перед царём, стоял вне; он взял меня за руку, — а я, смущённый и дрожащий, поклонился и поцеловал у него руку; ввёл меня и посадил насупротив себя вместе с иереями, нашими товарищами, за особым столом, причём непрестанно посылал нам кушанья и напитки до окончания трапезы. Наш владыка Патриарх, подняв Панагию, дал от неё царю и сам взял, я же роздал её всем присутствующим. Мы оставались за столом недолго, только два часа; мясных яств вовсе не было, ибо, как мы сказали раньше, у царя есть обычай: когда он бывает в каком-либо монастыре и садится за стол с архиереями, то не вкушает мясных яств перед ними, но довольствуется рыбой и монашескими кушаньями.