К вечеру неудача выступления стала несомненной. Участники Комитета спасения пытались под защитой вооруженной охраны отсидеться в Городской думе, дожидаясь подхода сил с фронта. Но к ночи большевистские войска ворвались в Думу и выкинули оттуда всех. Подмога не пришла. «Провал восстания, неожиданная слабость наших сил и неожиданная энергия, развитая большевиками, казались нам ошеломляющими, — писал Станкевич. — Но так или иначе надежды оставались только на отряд Керенского»
[3178].
Постепенно, писал Деникин, «в Гатчине собрались все. Керенский, сохраняющий внешние признаки военной власти, но уже оставленный всеми, по существу — не то узник, не то заложник, отдавший себя на милость «царского генерала» Краснова… Савинков, который два месяца тому назад с таким пылом осуждал «мятеж» генерала Корнилова, теперь возбуждающий офицеров Гатчинского гарнизона против Керенского и предлагающий Краснову свергнуть Керенского и самому встать во главе движения… Циммервальдовец Чернов, прибывший с неизвестно какой целью и одобряющий решение Лужского гарнизона «сохранять нейтралитет»… Верховный комиссар Станкевич, приемлющий и пораженчество, и оборончество, но прежде всего мир — внутренний и внешний и ищущий «органического соглашения с большевиками ценой максимальных уступок»… Господа Гоц, Войтинский, Кузьмин и т. д. И среди этого цвета революционной демократии — монархическая фигура генерала Краснова, который всеми своими чувствами и побуждениями глубоко чужд и враждебен всему политическому комплоту, окружающему его и ожидающему от его военных действий спасения своего положения, интересов своих партий, демократического принципа, завоеваний революции» и т. д. Поистине трагическое положение»
[3179].
Решающее сражение на подступах к столице произошло 30 октября вблизи Пулковской обсерватории. Керенский писал: «В нашем распоряжении было 700 казаков, бронепоезд, пехотный полк, только что прибывший с фронта, и несколько полевых орудий. Едва наша артиллерия открыла огонь, солдаты Петроградского гарнизона оставили свои позиции, и в погоню за ними бросились казаки. Однако правый фланг большевиков, где находились кронштадтские матросы, не дрогнул»
[3180]. Краснов отвел войска и вступил в переговоры о перемирии.
«Ни один солдат не встал за Временное правительство, — писал он. — Мы были одиноки и преданы всеми… Все волнуются, все требуют сказать, что будет, и имеют право волноваться, потому что вопрос идет о жизни и смерти. Все ищут совета и указаний, а что посоветуешь, когда кругом встала непроглядная осенняя ночь, кругом режут, бьют, расстреливают и вопят дикими голосами: «га! мало кровушки нашей попили!»
Инстинктивно все сжалось во дворце. Офицеры сбились в одну комнату, спали на полу, не раздеваясь; казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И уже не верили друг другу. Казаки караулили офицеров, потому что, и не веря им, все-таки только в них видели свое спасение, офицеры надеялись на меня и не верили и ненавидели Керенского»
[3181].
Он остался один. «Офицеры не считали более нужным скрывать свою ненависть ко мне, чувствуя, что я уже не смогу защитить их от ярости толпы.
Так началась ночь на первое ноября. Никаких сведений от парламентеров «с фронта»! Никаких известий из Петербурга. В полутемных и мрачных бесконечных коридорах старого Павловского дворца толпятся настороженные, озлобленные люди. В отравленном страхом воздухе носятся самые невероятные, чудовищные слухи. Начинаются повсюду шёпоты: если казаки выдадут добровольно Керенского, они свободно вернутся к себе домой, на тихий Дон… А крысы бегут с тонущего корабля. В моих комнатах, вчера еще переполненных, ни души. Тишина и покой смерти царствуют вокруг. Мы одни»
[3182].
В Гатчинский дворец приехал свежеиспеченный морской министр Дыбенко. «Утром 1 ноября вернулись переговорщики и с ними толпа матросов. Наше перемирие было принято, подписано представителем матросов Дыбенко…
— Давайте нам Керенского, а мы вам Ленина предоставим, хотите ухо на ухо поменяем! — говорил он смеясь.
Казаки верили ему. Они пришли ко мне и сказали, что требуют обмена Керенского на Ленина, которого они тут же у дворца повесят… Что-то гнусное творилось кругом. Пахло гадким предательством. Большевистская зараза только тронула казаков, как уже были утеряны ими все понятия права и чести. В три часа дня ко мне ворвался комитет 9-го донского полка с войсковым старшиною Лаврухиным. Казаки истерично требовали немедленной выдачи Керенского, которого они сами под своей охраной отведут в Смольный.
Когда они вышли, я прошел к Керенскому. Я застал его смертельно бледным, в дальней комнате его квартиры. Я рассказал ему, что настало время, когда ему надо уйти. Двор был полон матросами и казаками, но дворец имел и другие выходы. Я указал на то, что часовые стоят только у парадного входа.
— Как ни велика вина ваша перед Россией, — сказал я, — я не считаю себя вправе судить вас. За полчаса времени я вам ручаюсь.
Выйдя от Керенского, я через надежных казаков устроил так, что караул долго не могли собрать. Когда он явился и пошел осматривать помещение, Керенского не было. Он бежал»
[3183].
Почувствовав, чем кончится дело, Керенский бежал через неохраняемый подъезд дворца. Переодевшись — не то в солдатскую шинель с фуражкой, не то в матросский бушлат с бескозыркой. На этом политическая карьера Керенского закончилась. Его ждала эмиграция, сначала во Франции, потом в США, где он и скончался в 1970 году. А вот карьера Краснова продолжится. Его арестуют, привезут в Питер и под честное слово оставят под домашним арестом. Но он уйдет на Дон, где соберет стотысячную белую армию. Краснова выдадут Сталину союзники после Великой Отечественной войны…
«Переворот в Петрограде, столь быстрый и легкий, указывал, как легко и быстро Россия подчинится большевикам. И действительно, повсюду происходило одно и то же. Группы солдат и рабочих овладевали правительственными учреждениями, и только кучки юнкеров и офицеров оказывали им при этом незначительное сопротивление. Единственное место, где события приняли характер подлинной борьбы, была Москва»
[3184].
Большевистские силы перешли там в наступление, пользуясь большим численным перевесом. Член Московского ВРК Николай Иванович Муралов рисовал диспозицию: «У наших врагов были силы… около 10 тысяч человек, не считая командного состава. Там были: юнкера Александровского и Алексеевского военных училищ, все школы прапорщиков, штаб округа; Комитет общественной безопасности, солдатская секция социалистов-революционеров и меньшевиков, студенты и гимназисты. У нас: все пехотные московские полки, 1 запасная артиллерийская бригада, самокатный батальон, команда двинцев, полковые части из Павловской Слободы, из Костромы, из Серпухова общей численностью по 15 тысяч вооруженных активных и больше 25 тысяч резервных не активных, около 3 тысяч вооруженных рабочих, 6 батарей трехдюймовых и несколько тяжелых орудий, без прислуги или с неумелой прислугой. Две казачьи сотни… держались нейтрально»
[3185]. Нейтралитета придерживалась и милиция. «В Москве, в этой чисто русской по духу столице России, за русскую государственность сражались четыре тысячи юнкеров, студентов и прапорщиков; солдаты и рабочие были на стороне большевиков, а городское мещанство не выставило никакой национальной гвардии»
[3186], — сокрушался генерал Головин. Традиционно общие силы большевиков в Москве оценивались в 50 тысяч человек, Белой гвардии — в 10 тысяч
[3187].