Чем мне закончить свой отрывок?
Я помню говорок его
Пронзил мне искрами загривок,
Как шорох молньи шаровой.
Все встали с мест, глазами втуне
Обшаривая крайний стол,
Как вдруг он вырос на трибуне
И вырос раньше, чем вошел.
Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот, в комнату без дыма
Грозы влетающей комок…
Он был — как выпад на рапире,
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет…
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной.
Тогда его увидев въяве,
Я думал, думал без конца
Об авторстве его и праве
Дерзать от первого лица.
Из ряда многих поколений
Выходит кто-нибудь вперед.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход
[3270].
Полагаю, без Ленина Октябрьской революции действительно могло бы и не случиться. Это он всех торопил, гнал, вел на бой, понимая, что победное для России завершение мировой войны означало бы конец его надеждам на захват власти. Он обладал мощнейшей волей к власти, которая превосходила волю всех его оппонентов. Точно подметил Георгий Вернадский: «В то время, как члены семьи Романовых один за другим отказывались от власти, в то время, как кадеты и эсеры один за другим уходили в отставку с министерских постов во Временном правительстве, Ленин был готов отстаивать власть любой ценой»
[3271].
Как писал его биограф, в 1917 году «он был быстрее, прозорливее, сообразительнее, энергичнее, хитрее, дальновиднее тех, кого история поднимала вместе с ним по эскалатору… Он принимает нестандартные, потенциально роковые решения, способные уничтожить все достигнутые за двадцать лет результаты. Он отходит от всех догм, уставов и параграфов — и отказывается от теорий и положений, на защиту которых были положены годы, — ради новейших, только что изобретенных, полученных опытным путем. Он убегает от преследователей на паровозах и автомобилях, шныряет по буеракам, закоулкам и лесным опушкам, прописывается на болоте и в случае опасности готов спуститься с третьего этажа по водосточной трубе. Амплитуда осцилляции, передающей одобрение его деятельности, крайне далека от нормальной: то его встречают официальные делегации с оркестром в вип-зале, то государство гоняется за ним с собаками-ищейками. То он выступает перед министрами, то обматывает себе голову бинтами — и выдает себя за глухонемого, за железнодорожного журналиста, за косца, за пациента стоматологической клиники, за священника. Слухи приписывали ему — и не совсем уж безосновательно — протеические способности и возможности совершать молниеносные побеги с помощью подводных лодок и аэропланов; сам его череп, хорошо приспособленный для перемены внешности, представлялся правительству угрозой государственной безопасности — так что оно специальным указом запретило продавать парики»
[3272].
Пастернаку принадлежит фраза: «Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения»
[3273]. Под стать вождю была и его партия, которая «напоминала скорее тайный орден, нежели партию в общепринятом смысле этого слова»
[3274]. Их было немного. Но никто другой не располагал большей организованностью и готовностью к самопожертвованию, что отмечали многие современники, вовсе им не симпатизировавшие. «Их нервы крепки, — писал в эмиграции «сменовеховец» Николай Устрялов. — Нет прекраснодушия; вместо него здоровая суровость примитива. Нет нашей старой расхлябанности; ее съела дисциплина, проникшая в плоть и кровь. Нет гамлетизма; есть вера в свой путь и упрямая решимость идти по нему»
[3275]. Выдающийся британский мыслитель Бертран Рассел находил у большевистской верхушки черты сходства с воспитанниками британских привилегированных школ: «У тех и других налицо хорошие и плохие черты молодой и жизнеспособной аристократии. Они мужественны, энергичны, способны властвовать… склонны к диктаторству, и им недостает обычной снисходительности и плебсу»
[3276].
Большевики переиграли всех остальных идеологически. Ленин моментально по возвращении в Россию понял, что людям в массе совершенно безразлична политика, их гораздо больше волнует собственное материальное положение, и они безумно устали от войны. «С свойственным ему поразительным революционным чутьем, Ленин сейчас же учел это положение, когда совершенно снял лозунг «демократической республики», сделал главным лозунгом агитации среди рабочих — «рабочий контроль», среди крестьян — конфискацию всей помещичьей земли, среди солдат — немедленное заключение мира, а лозунгом своей кампании против Временного правительства — «Долой министров-капиталистов!», и когда выдвинул требование «Вся власть Советам!», которое и рабочие, и крестьяне, и солдаты понимали одинаково не как гарантию осуществления их политических прав, а как гарантию «неурезанного» осуществления их экономических и социальных надежд и чаяний»
[3277], — подчеркивал Дан.
Социальный психолог Гюстав Лебон, которого с одинаковым удовольствием читали и Ленин, и Гитлер, замечал, что «успех вероучения совершенно не зависит от доли истины или заблуждения, заключающихся в нем, но исключительно от возбуждаемых им чувств и доверия, которые оно внушает»
[3278]. Большевизм не имел бы успеха, если бы не был созвучен общественным настроениям, ожиданиям, корневым стереотипам массового российского сознания, в котором столь большое место занимали государственно-патерналистский комплекс в сочетании с общинно-демократическими представлениями (в которые весьма естественно укладывались идеи Советов).