Приехавший с фронта в Петроград Степун обнаружил настроение солдатской массы: «Не всенародный порыв к оправданию добра свободою, а ее гнусная контртема: мозги набекрень, исповедь горячего сердца вверх пятами, стихийное, массовое «ндраву моему не препятствуй, Аленка, не мешай», это хмельная радость о том, что «наша взяла», что гуляем и никому ни в чем отчета не даем»
[571].
В начале апреля обстановка в городе глазами Врангеля выглядела так: «С раннего утра до поздней ночи улицы города были наполнены толпами народа. Большую часть их составляли воинские чины. Занятия в казармах нигде не велись, и солдаты целый день и большую часть ночи проводили на улицах. Количество красных бантов, утеряв прелесть новизны, по сравнению с первыми днями революции поуменьшилось, но зато неряшливость и разнузданность как будто еще увеличились. Без оружия, большей частью в расстегнутых шинелях, с папиросой в зубах и карманами, полными семечек, солдаты толпами ходили по тротуару, никому не отдавая честь и толкая прохожих. Щелканье семечек в эти дни стало почему-то непременным занятием «революционного народа», а так как со времени «свободы» улицы почти не убирались, то тротуары и мостовые были сплошь покрыты шелухой»
[572].
Неудивительно, что Корнилов, мягко говоря, не стал любимцем столичного гарнизона. «Боевой генерал, увлекавший своим мужеством, хладнокровием и презрением к смерти — воинов, был чужд той толпе бездельников и торгашей, к которую обратился Петроградский гарнизон»
[573], — замечал Деникин.
Иначе все выглядело глазами солдат, приезжавших в столицу с фронта. А. Хохряков (С. Боннар) вспоминал: «Несколько солдат, вернувшихся из города, возмущенно рассказывали, что Невский полон расфранченной публики; Гостиный торгует вовсю; всюду мародеры тыла, их жены и содержанки и всюду автомобили, духи, кружева, наряды и смех… Слишком много смеху… Как будто нет фронта, нет миллионов калек и убитых, будто нет безработных и голодных. Как будто не было и революции… Солдаты раздраженно указывали, что в деревне нет керосина, мыла, нет гвоздей и соли, и шли прямым путем:
— Неужели мы делали революцию, чтобы герои тыла по-прежнему купались в довольстве, а крестьяне и рабочие по-прежнему гнили и гибли в окопах?!»
[574] В солдатской массе, оказавшейся в столице, крепла классовая ненависть.
Солдат брали под защиту большевики. «Солдат с шинелью внакидку, с подсолнечной скорлупой на губах стал самым ненавистным образом буржуазной печати. Тот, кому за время войны грубо льстили, называя не иначе как героем, что не мешало на фронте пороть героя розгами; тот, кого после февральского переворота возвеличили как освободителя, стал внезапно шкурником, изменником, насильником и немецким наемником. Поистине не было той гнусности, которой патриотическая печать не приписала бы русским солдатам и матросам»
[575]. Стоит ли удивляться, что большевики, призывавшие к немедленному миру и не гнавшие в окопы, пользовались растущим авторитетом в солдатской среде, которая все более отделяла себя от своих командиров, призывавших к исполнению воинского долга.
Для левых партий все офицеры были плоть от плоти старого режима. Большевик Шляпников писал: «Кадровое офицерство и генеральский состав в массе своей были крепко связаны с царским строем. Весь офицерский быт как в армии, так и в обществе был обеспечен различными привилегиями. Вся сумма этих привилегий в рядах армии превращала офицера из командира в полного господина над солдатами, а последних делала бесправными рабами»
[576].
Между тем российская армия была всесословной: не существовало «классового» различия между офицерами и солдатами. «Вынянченные денщиками, воспитанные на гроши, а то и на казенный счет в кадетских корпусах, с ранних лет впитавшие в себя впечатления постоянной нужды многоголовой штабс-капитанской семьи, наши кадровые офицеры стояли к народу, конечно, ближе, чем большинство радикальной городской интеллигенции»
[577], — писал Степун. В российской армии мирного времени было 30 тысяч офицеров. К осени 1917 года — 225 тысяч. Безвозвратные потери офицерского состава к этому времени достигали уже 60 тысяч человек. То есть война потребовала привлечения 300 тысяч офицеров, что окончательно уничтожило какие-либо сословные перегородки в офицерском корпусе.
«Нашего рядового офицера, с его нищенским материальным положением, никак нельзя было причислить к «буржуазии», — отмечал Головин. — Однако в Русской Армии существовало между офицерами и солдатами одно различие, которое не проявляется столь резко в армиях других государств. Русский офицер, в силу полученного им образования, являлся по отношению к солдату «интеллигентом»… Темные народные массы в каждом интеллигенте видели своего рода «барина»
[578].
Лукомский сокрушался: «С первых же дней революции левая печать обрушилась на них, изображая их как извергов, насильников, врагов народа, наемников Царской власти, опричников. Вся пропаганда в войсках была направлена к тому, чтобы дискредитировать офицеров, восстановить против них солдат. Все распоряжения Временного правительства сводились к уменьшению влияния офицеров на солдат, к лишению офицеров какой бы то ни было власти»
[579].
Настроения офицерства в тылу хорошо передают воспоминания полковника лейб-гвардии Финляндского полка Дмитрия Ивановича Ходнева: «Положение многих не выбранных на командные должности офицеров, в том числе и мое, было очень незавидное: мы должны были обязательно оставаться в батальоне и находились под угрозой перевода в стройроты — рядовыми; при полной анархии и безначалии, кои тогда царили в Петрограде, это могло случиться легко… В конце концов комитет учебной команды поставил у дверей моей квартиры пост дневального с винтовкой… За офицерами следили и ограничивали их свободу. Выходя из своей квартиры, я постоянно был опрашиваем: куда, к кому и для чего иду… Выходить из дому не хотелось: повсюду мерзость запустения, беспорядок, грязь, красные флаги, распущенные солдаты и матросы. Не тянуло и в родное собрание: наш чудесный двуцветный зал в стиле Александровского empire был обращен в грязный заплеванный сарай…