Никуда не исчез и бытовой антисемитизм. Наживин отмечал, как в Москве «не по дням, а по часам явно усиливалась антисемитская пропаганда, которая находила самый живой отклик в революционно-голодных хвостах перед пустеющими булочными, перед кинематографами, перед «урнами».
— Ишь, сволота! — говорили республиканцы. — Везде пролезли. Ишь, автомобилей-то нахватали, величаются. Небось ни одного жида в хвостах не видно. Ну, погодите, доберемся!
[779]
Говорят, во время штурма Зимнего на стене одного дома можно было прочесть: «Долой жида Керенского, да здравствует Троцкий!»
Россия расслаивалась по национальным квартирам. Генерал Андрей Евгеньевич Снесарев, командовавший 159-й пехотной дивизией, 13 апреля писал жене: «Родина… Страшнее всего и больнее всего то, что о ней теперь меньше всего думают, все готовы отдать другим из ее великого, потом и кровью скованного достояния: юг — украинцам, Армению — Турции, Галицию — Австрии, проливы — Турции… идите, собирайте, вы, другие, может быть, и вам что-либо нужно: у нас есть еще Кавказ, Сибирь, Туркестан, Финляндия, впрочем, мы ее уже отдали. Свободы — хорошо, рассредоточение власти — прекрасно, форма правления — которую выберет народ, но зачем рвать на клочки, зачем загораживать и тащить по прутьям гнездо?»
[780]
Глава 3
Общественные скрепы
Социология русской революции (по Питириму Сорокину)
Никогда Русь не сквернилась таким количеством злодеяний, лжи, предательства, низости, безумия, как в год революции.
Александр Изгоев
В «Апокалипсисе нашего времени» Розанов писал: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три. Даже «Новое Время» нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И, собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая «Великого переселения народов». Там была — эпоха, «два или три века». Здесь — три дня, кажется даже два. Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска и не осталось рабочего класса. Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего»
[781].
Если и преувеличение, то не слишком большое. Российская революция — с точки зрения протекания социальных процессов и динамики общественных настроений — была стремительной, как все революции, имела свои особенности, но не была уникальной. Это хорошо показал наш выдающийся социолог Питирим Александрович Сорокин, который составит славу Гарварду после того, как Ленин выкинет его из страны. В «Социологии революции» Сорокин проанализировал феномен всех крупных революций, начиная с Древнего Египта, Греции и Рима, кончая Английской, Французской и Русской революциями. Они демонстрировали удивительное сходство по своим причинам, параметрам, поведенческим моделям, последствиям. Они похожи прежде всего потому, что в революционные эпохи живут, революции делают люди, природа и психология которых не сильно меняются по прошествии веков.
Революции, по убеждению Сорокина, вызываются и сопровождаются изменениями в поведении, которые в революционную эпоху отличаются массовостью, быстротой и резкостью, специфическими проявлениями. «Как будто какой-то электрический ток проходит по членам общества и ведет к моментальному «угасанию», «отскакиванию» множества рефлексов, соблюдавшихся десятилетиями; и наоборот — к моментальной «прививке» множества новых норм поведения: религиозных, правовых, эстетических, моральных, политических, профессиональных и т. д…» Причинами этого Сорокин считал «такие обстоятельства, которые вызывали сильнейшее ущемление какого-либо безусловного рефлекса или ряда безусловных рефлексов у массы людей (например, рост голода и нужды; война как детерминатор, ущемлявший рефлексы самосохранения лиц, и особенно неудачная война, вместе с первым ущемлявшая рефлексы группового самосохранения)»
[782]. Можно оспаривать справедливость теории (мне она представляется чрезмерно детерминистской и механистической), но обнаруженные Сорокиным на ее основе проявления поведения людей в революционные эпохи легко обнаруживаются в событиях 1917 года.
Эти проявления социолог называл «деформацией рефлексов»: речевых, повиновения и властвования, трудовых, собственности, половых, морально-правовых. Все это в России было. Не в последнюю очередь эта деформация облегчалась тем, что наиболее активной силой революции выступала молодежь, чьи жизненные принципы были, мягко говоря, в процессе формирования. «Во главе общественной жизни России в это время стояли большей частью мальчики и девочки не старше призывного возраста и нисколько не затруднялись новизной своего положения у кормила государственного корабля — напротив!»
[783] — подтверждал Наживин.
Сорокин писал, что «общим фактором дезорганизации и примитивизации всей душевной жизни служит явление неспособности революционного общества правильно принимать окружающую его обстановку, отрыв от реальности и исключительный иллюзионизм… Общество, вступающее в революцию, верит в возможность осуществления самых несбыточных фантазий и самых утопических целей»
[784].
Многие отмечали эйфорию, восторг от «самой солнечной, самой праздничной, самой бескровной революции» (хотя не все были от нее в восторге). Гиппиус изложит свои ощущения в стихотворной форме:
Пойдем на весенние улицы,
Пойдем в золотую метель.
Там солнце со снегом целуется
И льет огнерадостный хмель.
Еще не изжито проклятие,
Позор небывалой войны.
Дерзайте! Поможет нам снять его
Свобода великой страны
[785].
Очень похожими были впечатления Алексея Николаевича Толстого. «Первого марта. Это был тихий, беловатый, едва затуманенный день… Я не мог отделаться от одного впечатления: все казались мне страшно притихшими в тот день, все точно затаили дыхание, несмотря на шум, крики, радость. Казалось, все точно чувствовали, как в этот день совершается большее, чем свержение старого строя, больше, чем революция, — в этот день наступал новый век. И мы первые вошли в него. Это чувствовалось без слов, — слова в тот день казались пошлыми: наступал новый век последнего освобождения, совершенной свободы, когда не только земля и небо станут равны для всех, но сама душа человеческая выйдет наконец на волю из всех своих темных, затхлых застенков»
[786].