Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче голытьба!
— у Блока это в порядке вещей.
Деформация трудовых рефлексов проявилась в том, что страна в значительной степени перестала работать. Или работать так, как люди работали или должны были трудиться в нереволюционных условиях. А тем более в условиях войны. Как это происходило, мы говорили выше. Сорокин описывал: «С самого начала революции выяснилось угасание трудовых рефлексов, особенно в городах. Требование восьмичасового рабочего дня и его введение, даже на предприятиях, работавших на войну, — первое подтверждение сказанного. Фактически и восьмичасовой рабочий день не соблюдался: рабочие вместо того, чтобы работать, «митинговали» и проводили время за разговорами. Участились стачки. Общее настроение их было таково, что «теперь свобода, а раз свобода — то пусть буржуи работают». Не стало ни рабочей дисциплины, ни прилежания, ни внимания, никто никого не слушал. Любая попытка технически руководящего персонала навести порядок, например, дать выговор неисправному, уволить лентяя и т. д., рассматривалась как «контрреволюция». Призыв «рабочие — к станкам» был гласом вопиющего в пустыне… Этот процесс перекинулся на другие слои населения, а несколько позже — на крестьянство»
[819].
«Похоже, везде всем двигала одна и та же идея: делать как можно меньше работы»
[820], — констатировал Нокс. «По всей Руси несся один клич:
— Подай!
[821] — с горечью свидетельствовал Бубликов.
Сорокин подчеркивал, что «в нормальные периоды общества неограниченное проявление половых рефлексов (или безудержное удовлетворение полового аппетита) тормозится множеством безусловных и условных стимулов:…общественное порицание, позор, потеря чести, религиозные эпитимии, с одной стороны, с другой стороны — правовые, моральные и конвенциональные рефлексы, устанавливаемые путем воспитания и «изнутри» тормозящие половые импульсы… Революция, объявляя многие из таких тормозов «суевериями» и «буржуазными предрассудками», тем самым очень часто разрушает их»
[822].
Поначалу все звучало совсем безобидно, как свидетельство трогательной женской эмансипации, чего так долго добивалась прогрессивная общественность. «Настали дни великой свободы в России, и ее ярко-красные лучи коснулись многих сторон женской жизни. Почувствовалось, что спадают многие путы с женщины, раздвинулись рамки ее жизни как гражданки, матери и работницы на рынке труда. Радость обновления, праздника свободы создали праздничное настроение, и повсюду замелькали праздничные одежды, озаренные ярким пламенем символа свободы. Красный цвет, которого так боялись, считали «кричащим», занял прочное положение в туалете русской женщины»
[823].
Дальше стало хуже. Морально-нравственная планка опускалась все ниже в печати, во многом из-за потребности разоблачать ужасы прежнего режима и фоне феерических провалов действовавшего. То, что всегда считалось неприличным, стало не только возможным, но и желанным. «Публика жаждала деталей и подробностей «гниения» и «вырождения» в красках, лицах и альковных ситуациях. Она их получила в избытке!.. Изготовление скандального чтива было поставлено на поток»
[824]. Вершиной непристойности было сочинение Илидора, где императрица Александра Федоровна представала эротоманкой, предававшаяся утехам с «Гришкой Окаянным». Затем газеты уже не брезговали размещать объявления об услугах «юных гимназисток» и о чудодейственных средствах для увеличения мужских половых органов.
Если в первые дни после Февраля популярным был предложенный поэтом Велимиром Хлебниковым образ революции как пришествия «нагой свободы», то затем более популярным и точным становилось сравнение Марины Ивановны Цветаевой революции с «гулящей девкой на шалой солдатской груди». Тема этой самой «гулящей девки» — во всех стихотворениях Блока той поры. Вот из «Двенадцати»:
Свобода, свобода.
Эх, эх, без креста!
Катька с Ванькой занята —
Чем, чем занята?
Тра-та-та!»
«В кружевном белье ходила —
Походи-ка, походи!
С офицерами блудила —
Поблуди-ка, поблуди!
Эх, эх, поблуди!
Сердце ёкнуло в груди!
Сорокину «любопытно было наблюдать изо дня в день это расторможение половых рефлексов с начала революции. Уже в первые ее месяцы поведение проституток на улицах Петрограда стало гораздо бесстыднее»
[825]. Матросы-анархисты видели в проститутках разновидность «угнетенного класса», к которому и себя причисляли. «По обеим сторонам улицы солдаты и проститутки вызывающе занимаются непотребством.
— Товарищи! Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Пошли ко мне домой, — обратилась ко мне раскрашенная девица. Очень оригинальное использование революционного лозунга!»
[826]
В самого начала революции народ заплясал. В буквальном смысле. «Начались бесконечные «танцульки», танцульки с концертом, с митингами, танцульки после докладов… Вместе с танцульками — примитивный грубый флирт и… любовные объятия»
[827].
Арамилев наблюдал: «В казармах каждый вечер танцы. Никто их не афиширует, но к восьми часам (начало съезда) в огромном зале третьего взвода уже разгуливают десятки девиц. Танцуют всё, начиная от кадрили и заканчивая танго. Полковые музыканты с восьми вечера и до двух ночи тромбонят в свои желтые трубы, обливаясь потом и проклиная «свободу». Пробовали отказаться играть — их чуть не избили».
Ночью, возвращаясь в свой взвод, Арамилев натолкнулся во дворе на стол у продуктового склада для шинковки капусты. «В синем сумраке насупившихся теней у стола копошатся какие-то фигуры, несколько человек стоят поодаль. Не понимая ничего, спрашиваю:
— Что тут такое, товарищи?
Сиплым баритоном кто-то промычал из темноты:
— Ничего! Становись в очередь, если хочешь…
— Шестым будешь… — хихикает другой…
В третьем взводе еще танцуют. Слышны звуки задрипанного вальса. Поднимаясь по лестнице, я спрашиваю себя: «Почему же не кричит и не зовет никого на помощь эта женщина, распятая на капустном столе?» Ответа найти не могу. На фронте я видел это много раз. Насилие женщин. Очереди на женщину — все это с войной вошло в быт. Но ведь здесь не фронт…»
[828]