Конвенция об оленях, подписанная в 1928 году с разрешения ГПУ и возобновленная в Хельсинки в июле 1933 года, также была вредной в глазах Литвина, который в данном случае защищал интересы пограничников. Это соглашение регламентировало вопросы перехода границы оленями в обе стороны в пределах 80 км на самом северном участке границы в Карелии и Мурманской области, за пограничной заставой № 90. Для решения этих вопросов учреждалась совместная пограничная комиссия. Опираясь на списки стад, хранящиеся на погранзаставах, и клейма, комиссия периодически организовывала сортировку оленей, возвращая владельцам отставших от стада особей. На северной оконечности полуострова Рыбачий, где пастбища были особенно скудными, комиссия организовала трансграничную кочевку для владельцев, оформивших разрешение
[729]. Литвин полагал, что от этого договора не было никакой экономической выгоды. Действительно, после того как с введением запретной зоны выпас оленей вблизи границы с советской стороны был запрещен, переход животных на чужую территорию случался крайне редко, тем более что на многих участках границы и финны, и русские построили изгороди. По данным Литвина, на другую сторону границы сбегало от 200 до 350 животных, но найти их было трудно, и потому лишь немногих из них удавалось получить обратно. Поэтому для разрешения спорных ситуаций хватило бы начальников погранзастав. Взамен соглашение создавало множество препятствий для обеспечения безопасности. Так, финны требовали личного участия в сортировке колхозных животных, а также права выпасать своих оленей на советской части полуострова, что позволяло им шпионить в Мурманской области. Доказательством служили шесть шпионов, перехваченных в этой зоне в 1933–1936 годах!
Последней в списке претензий Литвина стояла конвенция о сплаве леса, которая позволяла сплавщикам приставать к противоположному берегу и перемещаться по нему в пределах 100 метров. Это давало им возможность внедрять своих агентов на советскую территорию
[730]. Литвин критиковал применение конвенции, во-первых, за то, что пользу из нее, прежде всего на территории Карельского перешейка, извлекала только финская сторона, а во-вторых, за то, что финны получали отличную возможность шпионить за советскими военными сооружениями. Кроме того, конвенция 1933 года была дополнена новой статьей, по которой представители сплавных организаций получали право проводить от 3 до 5 месяцев на соседней территории. Эта практика также способствовала шпионажу. Доказательством этому служили шесть разоблаченных в 1938 году шпионов. В итоге Литвин требовал исключить из текста конвенции право сплавлять лес по Карельскому перешейку и возможность для финских сплавщиков переходить границу и проживать на советской территории.
Эта длинная записка позволяет увидеть, как страх перед шпионами превратился в навязчивую идею, притом что приводимая статистика задержаний по подозрению в шпионаже была крайне незначительной.
Она показывает также, насколько использование заключенных ранее соглашений перестало быть двусторонним. Закрытие границ лишило советских граждан возможности использовать трансграничные виды деятельности, предусмотренные этими конвенциями, тогда как жители соседних государств продолжали заниматься ею в полной мере. В июле 1938 года в постановлении о запретной зоне уточнялось, что советские суда имеют право выходить за пределы 12-мильной советской зоны в заливе и в северной части Ладожского озера только при наличии специального разрешения, оформленного штабом пограничной службы при условии обоснования мотивов выхода заинтересованными организациями и предоставления отчета портовой инспекции о состоянии судна. Однако, несмотря на введение запретной зоны в 1939 году, советские рыбаки из Вайда-Губы, по всей видимости, сохранили доступ к рейду, оставшемуся с финской стороны, так как это был единственный удобный для ловли рыбы выход в Баренцево море
[731].
Подобная асимметрия подпитывала широко развивавшийся в тот момент патриотический протекционистский дискурс, который представлял иностранцев в роли расхитителей национальных ресурсов.
Она порождала также едкую критику мирных договоров начала 1920-х годов, при подготовке которых советские дипломаты якобы часто оказывались одураченными. Это ясно следует из ответа Литвинова, защищавшего действия дипломатов:
Три из перечисленных в записке конвенций упираются в мирный договор с Финляндией. Не подлежит сомнению, что заключенные нами во время и непосредственно по завершении гражданской войны мирные договора с нашими соседями содержат в себе немало невыгодных для нас условий. Я лично не участвовал в переговорах и не берусь сказать, можно ли было в то время выторговать лучшие условия. Во всяком случае, инстанции, дававшие руководящие указания и полномочия, исходили из того факта, что заключение мира с нашими соседями в то время представляло для нас такую выгоду, которая перевешивала отдельные невыгодные статьи, на которых настаивали соседи. Я не думаю, чтобы в настоящий момент мы могли бы добиться от соседей, а тем более от Финляндии, согласия на пересмотр мирных договоров. Аннулирование же этих договоров или одностороннее нарушение их в пунктах, имеющих крупное значение для наших контр-агентов, создали бы для нас такое положение, в серьезности которого т. Литвин вряд ли отдает себе отчет
[732].
Подчеркнув, что соглашения, проистекающие из статьи 17 мирного договора, высечены на камне, нарком иностранных дел напомнил также, до какой степени сама советская сторона свела к минимуму возможности навигации по Неве. Уровень транзитных сборов, установленных таможней, подтолкнул финнов к поиску альтернативных маршрутов
[733]. Литвинов также ставил под сомнение упомянутые Литвиным нарушения, о которых НКИД не информировался и которые носили очевидно технический и малозначительный характер. Он высмеивал ничем не подкрепленный страх перед диверсиями и напоминал, что еще 23 февраля обратился к начальнику ГУПВО НКВД Ковалеву с просьбой сообщить точные данные о нарушениях, допущенных финнами, но не получил от того ответа.