Литвинов не без иронии делал вывод о перспективах войны или мира. Начав с возможной войны («Если он имеет в виду военное время, то мы тогда, конечно, свое отношение не только к конвенциям, но и к мирным договорам можем пересмотреть. Нарушение договоров в военное время, в целях безопасности, скорее может быть оправдано, чем в мирное время»), он заявлял затем о своем предпочтении в пользу мирной перспективы:
Вместо денонсации соглашений и создания международных конфликтов гораздо легче кажется разработать мероприятия, которые препятствовали бы злоупотреблению правом плавания по реке в диверсионных и шпионских целях. Можно ограждать высокими заборами объекты, которые желательно скрыть от посторонних взоров, не пропускать на рейды судов при тихом ветре и тем мешать им отстаиваться подолгу на рейдах и т. д.
[734]
В результате была сформирована комиссия под председательством Ежова и при участии Литвинова, Литвина и Жданова; ей было поручено подготовить предложения
[735]. Оживленная дискуссия о пересмотре пограничных конвенций была превращена советскими властями в публичные дебаты. На первом заседании новой комиссии по иностранным делам при Верховном Совете 26 августа 1938 года прозвучало несколько заказных выступлений по поводу пересмотра пограничных конвенций, после чего Жданов предложил начать работу комиссии с изучения отношений СССР с соседними государствами, в первую очередь с прибалтийскими и Финляндией, и заявил о необходимости получить информацию не только из Наркоминдела, но и из местных источников, в частности от пограничников, что Литвинов, присутствовавший на заседании, мог расценить как проявление недоверия
[736].
В 1938 году дискуссия о пограничных соглашениях приняла такие формы, что из нее оказались исключены экономические ведомства (Наркомзем и Наркомфин), напрямую заинтересованные в этих соглашениях. А ведь за речной транзит по Неве взимались пошлины, скотоводы Крайнего Севера могли нуждаться в трансграничных пастбищах, объединение «Экспортлес» использовало сплав по рекам для транспортировки леса в Европу, советские рыболовы, возможно, не заплывали в северную часть Ладоги, но были заинтересованы в навигации по Финскому заливу. В эти годы безопасность стала единственным аргументом, оттеснившим на задний план все остальные. Для соседей вопрос защиты национальной территории тоже являлся жизненно важным, а страх перед проникновением коммунистического влияния был велик, но экономическая значимость границы не забывалась в ходе сложной и напряженной двусторонней игры. Об этом, в частности, свидетельствует следующая коллизия: когда в феврале – апреле 1936 года в ходе 9 инцидентов было задержано 68 финских рыбаков, парламентская комиссия Финляндии на советский протест ответила напоминанием о своем предложении взять в аренду советские территориальные воды!
[737]
* * *
В отношении как права на убежище и иммиграцию, так и добрососедских отношений на повестке дня стояло подведение итогов советской политики последних двадцати лет. Инициативы большевиков, выдвинутые в этих двух важных областях в начале 1920-х годов, отныне воспринимались как непонятные и вредные. Если практики контроля родились одновременно с большевистским режимом, то преобладание исключительно полицейской, охранительной логики стало сталинским нововведением второй половины 1930-х годов. В этот период пограничный ландшафт приводился в соответствие с тем полицейским режимом, которым стало советское государство: «no man’s land» и колючая проволока превратились в воплощение режима. В эти годы достигла пароксизма практика государственного регулирования повседневной жизни в пограничной полосе. Инновацией тоталитарного режима стала запретная зона. Договоры с соседними государствами и трансграничные отношения, налаженные в начале 1920-х годов, отныне воспринимались как недопустимый признак проницаемости границы. Службы госбезопасности больше не хотели признавать первую большевистскую границу. Пришло время ее ревизии и подготовки к войне.
Глава 5. Пересмотр границ. Реванш и реализация планов
10 мая 1933 года Карл Радек писал в «Правде»: «Ревизия – это война»
[738]. Он имел в виду Версальский договор и агрессивный ревизионизм нацистской Германии в целях пересмотра границ, установленных договором 1919 года. Два года спустя Сталин, обычно не склонный брать на себя обязательства в отношении европейских стран, согласился подписать договоры о взаимопомощи с Францией и Чехословакией. История мира и безопасности в Европе в тот момент в значительной мере определялась вопросом договоров и их ревизии, к которой стремились страны, проигравшие Первую мировую войну. Что касается дипломатического аспекта, историки убедительно показали, как и почему Советская Россия в 1920-е годы приняла сторону ревизионистских государств, прежде всего Германии и Италии, недовольных Версальским договором. В историографии также проанализирован поворот СССР к политике защиты территориального статус-кво в Европе и коллективной безопасности, который произошел в несколько этапов в 1928–1935 годах и открыл Советскому Союзу двери в Лигу Наций в сентябре 1934 года. Наконец, исследуя корни советско-германского пакта, историки пытаются выявить во внешней политике Сталина линию на антигерманские переговоры с Францией и Великобританией и попытки умиротворить Гитлера, отодвинув конфликт от советских границ
[739]. В центре внимания историографии, посвященной предвоенному периоду, остаются дебаты о преобладании идеологии или соображений Realpolitik в решениях, принимаемых той или иной стороной. Однако во всех этих работах анализ останавливается на советско-германском пакте и не идет дальше военных кампаний конца 1939 года.
Перенос западной границы СССР в 1939–1940 годах чаще всего остается предметом изучения военных историков или специалистов по холодной войне. Три факта являются неоспоримыми. Во-первых, граница, столь яростно отстаиваемая Сталиным и его дипломатами в ходе крупных конференций на исходе войны, стала результатом аннексий, последовавших за советско-германским пактом. Во-вторых, с конца 1930-х годов неуверенность в собственной безопасности являлась источником имперской политики буферной зоны. Сильвио Понс и Войцех Мастный считают эту навязчивую идею сугубо сталинской чертой
[740]. Однако уже на материале предыдущих глав можно увидеть глубокие корни этого явления, уходящие в 1920-е годы. Наконец, ссылки на царскую Россию, ставшие столь популярными после Великой Отечественной войны и победы «старшего брата», впервые прозвучали в заявлениях Сталина еще до войны. Если следовать «реалполитической» интерпретации, то период 1939–1940 годов предстает в качестве момента, когда «вождь» окончательно обратился к политике могущества, основанной на географических условиях и концепте империи
[741]. Такое восприятие было свойственно большинству западных политиков и дипломатов той эпохи, которые полагали, что экспансия в ближнем зарубежье диктовалась русскими национальными интересами, которые наследовали царской политике. Ряд фактов подтверждает этот тезис. Сталин умело разыгрывал эту карту и охотно рядился в одежды Петра Великого. В поисках аргументов советские руководители мобилизовывали весь арсенал юридических текстов, карт и исторических прецедентов. Начиная уже с 1920-х годов некоторые юристы и географы, работавшие в НКИД или в комиссиях по демаркации границы, выступали в защиту этой традиции
[742]. Геополитические сценарии советских военных иногда оказывались калькой с меморандумов царских генералов. Ментальные карты речного, морского и в меньшей степени железнодорожного движения обеспечивали удобную площадку для легитимации идеи естественного расширения территории.