При этом к творчеству Галича Высоцкий со временем становится, как я отмечал выше, более холоден. Игорь Шевцов так вспоминает один из поздних откликов Высоцкого о Галиче:
«А-а, «Тонечка»!.. «Останкино, где «Титан-кино»… Когда вышла его книжка в «Посеве», кажется, — он еще здесь был — там было написано, что он сидел в лагере. И он ведь не давал опровержения. Я его спрашивал: «А зачем вам это?». Он только смеялся»
[8]. Еще резче о Галиче он отзывается в интервью в Набережных Челнах: «Один элемент у него сильный и преобладающий — сатирический. Может, поэтому музыкальный и текстовой отстают…»
[9].
Нет, это не ревность и не желание унизить старшего товарища. Это просто глобальное непонимание трагедии Галича — просто оттого, что тот в силу своего характера был довольно закрытым человеком, но при этом всегда старался по-самурайски «не терять лицо». Как бы плохо ему ни было, как бы очередной чиновник ни испортил ему кровь, Галич всегда оставался лощеным, подтянутым, импозантным — никто и подумать бы не мог, что у этого человека настолько колоссальные личные проблемы. То есть в беду попросту не верилось.
В пользу такого восприятия Высоцким Галича (замечу, позднего Галича!) говорят и воспоминания Михаила Шемякина: «Володя не очень любил Галича, надо прямо сказать. Он считал Галича слишком много получившим и слишком много требовавшим от жизни. А я дружил с Сашей, очень дружил»
[10].
Примерно такое же воспоминание об отношении Высоцкого к Галичу оставил Давид Карапетян, один из близких знакомых Владимира Семеновича. Книга его воспоминаний «Между словом и славой» — довольно неоднозначное произведение, в ней много скандального, слишком откровенного, с налетом вопиющей субъективности, перебирание отдельных страниц биографии, но это — искренняя книга, написанная человеком, бесспорно восхищавшимся Высоцким. И Карапетян прямо пишет: «Интервью на политические темы Высоцкий за границей избегал. Особенно интересовало журналистов его мнение о Галиче. Володя убедительно просил их не задавать о нем вопросов. Имея на руках советский паспорт, он обязан был вести себя лояльно: «Хвалить Галича в моем положении значило лезть в политику, критиковать же изгнанника я не хотел и не мог». И, с легкой иронией, добавил:
— Сейчас Галич меня всячески расхваливает, всем рекомендует слушать.
Отношение Высоцкого к Галичу было неоднозначным. В конце шестидесятых он не скрывал влияния старшего барда на свое творчество. Тогда он признавался: «Да, он помог мне всю поэтическую форму поставить». Когда Володя писал:
А счетчик щелк да щелк, но все равно,
В конце пути придется рассчитаться…
Галич уже был автором «Веселого разговора».
А касса щелкает, касса щелкает,
Не копеечкам — жизни счет!
И трясет она белой челкою,
А касса: щелк, щелк, щелк…
К Галичу-эмигранту Володя относился сдержаннее. Это было, видимо, связано с его скептическим взглядом на диссидентство в целом. Не на эмигрантов, — горемык, а именно на диссидентов-профессионалов. Володя считал их людьми излишне политизированными и не вполне свободными…»
[11].
Еще одно яркое воспоминание об отношении Высоцкого к Галичу оставил композитор Владимир Дашкевич, познакомившийся с ним на репетиции таганского спектакля «Господин Мокинпотт»: «…Мне кажется, что для Высоцкого Галич был загадкой. Нельзя не признать, что в каких-то песнях Высоцкий ему подражал. Подражал его стилю, но такого художественного результата, как Галич, Высоцкий в этом стиле, мне кажется, не достиг. Сочетание игрового и социального накала, как это было у Галича, у Высоцкого не получалось. Игра была сильнее, чем социальная составляющая. И вообще, социального начала он, в общем-то, избегал… Как мне кажется, Галич Высоцкого несколько пугал, потому что один шаг — и человек мог перейти на ту сторону…»
[12].
Воспоминания и впечатления, по меньшей мере, честные — показывающее различие, которое проводил Высоцкий между Галичем-художником, Галичем — общественным деятелем и Галичем-человеком. То есть, с одной стороны, образ «благополучного советского холуя» (это определение применял к себе сам Галич) сильно довлел над поэтом и чрезвычайно мешал его правильному восприятию собратьями по цеху — и Высоцким в том числе. Но, с другой стороны, время открытых бунтов — и их бесполезности — прошло, сменилась социальная и моральная парадигма, призывать к революции было бессмысленно, нужно было просто делать свое дело и собственным примером расставлять акценты на том, что хорошо и что плохо, — а умные люди разберутся сами. Рубежная же составляющая Галича, когда успешный советский кинофункционер превращался в лютого оппозиционера — в это, с одной стороны, не очень верилось, а, с другой стороны, — обреченность такой двойственной позиции была очевидна.
Вот эта странная несогласованность — если хотите, фактически амбивалентность Галича, которая так пугала советских чиновников, в более поздние (речь идет о конце 70-х) годы, именно она начинает некоторым образом даже раздражать Высоцкого. К сожалению, в этот момент наблюдается ровно противоположная «раскачка» известности Высоцкого и Галича. Популярность Высоцкого — неуклонно возрастает, творчество становится мощнее, ярче, глубже, а Галич, напротив, оказавшись в эмиграции, практически перестает писать новые вещи, а если пишет — то это попросту крики отчаяния, боли, экспрессия происходящего в его израненной душе. Эта неустроенность, противоречивость эмигрантского состояния Галича отражается и на его здоровье — он откровенно «сдает». Это видно по последним записям, да и воспоминания о последних годах жизни Галича свидетельствуют о том, как тяжело было Александру Аркадьевичу в это время.
Когда в 1977 году Театр на Таганке приезжает с гастролями во Францию, Галич приходит на «Гамлета», но к Высоцкому не подходит, общается только с Дмитрием Межевичем. Межевич оставил об этой встрече довольно четкие, но не совсем оптимистичные воспоминания: «А в декабре 1977-го в Париже Александр Аркадьевич приходил на наш „Гамлет“ — уже постаревший, с палочкой. Страдавший от ностальгии. Я тогда (по-моему, единственный) подошел к нему после спектакля, хотя, конечно, очень боялся — сами понимаете, какое время»
[13].