Геррит Беркхейде. Рыночная площадь и Гроте-Керк в Харлеме. 1674
Общество, не боявшееся производить внутри себя эти интеллектуальные бомбы замедленного действия, – каким оно было? В старой харлемской богадельне, а ныне картинной галерее
[111] мы найдем множество свидетельств того времени. О внешнем облике голландцев XVII столетия мы знаем больше, чем о представителях любых других мест и эпох, за исключением разве что римлян I века н. э. Каждый стремился оставить потомкам свой достоверный портрет, хотя бы в составе группового портрета членов профессиональной корпорации. И никто так не преуспел в осуществлении их желания, как харлемский художник Франс Хальс. Это был типичный экстраверт. Когда-то его работы (все, кроме последних) казались мне тошнотворно жизнерадостными и до противности мастеровитыми. А теперь мне по душе их бездумная веселость, и с годами я все больше ценю мастерство. Глядя на лица его моделей, вроде бы не замечаешь следов какой-то новой философии, но из всей совокупности бесчисленных голландских групповых портретов начала XVII века возникает нечто имеющее отношение к цивилизации: перед нами люди, готовые сознательно объединить усилия ради общего блага. Люди в массе своей крепкие, основательные и вполне заурядные, каких немало и в наши дни. И портреты их писали в основном художники заурядные. Но на этом монотонном ландшафте группового портрета внезапно вознеслась горная вершина – «Синдики» Рембрандта, один из шедевров европейской живописи. Невозможно представить, чтобы подобные групповые изображения возникли в XVII веке в Испании или в Италии – даже в Венеции. Это самые первые визуальные свидетельства буржуазной демократии. Кошмарные слова, настолько опошленные пропагандой, что не хочется их повторять! Однако в контексте цивилизации они действительно имеют смысл. И смысл их в том, что группа индивидов может объединиться и взять на себя коллективную ответственность; что они могут себе это позволить, поскольку располагают некоторым досугом; и что досугом они располагают, поскольку имеют счет в банке. Вот какое общество предстает на групповых портретах. Если провести аналогию с современностью, то они напоминают заседания какого-нибудь муниципального комитета или совета управляющих лечебным заведением. Они олицетворяют практическое, социальное преломление философии эффективности.
Амстердам стал первым центром европейского капитализма, а после упадка Антверпена и Ганзейского союза – еще и крупным международным портом и главным банковским центром Европы. Неспешно проплывая по его тенистым каналам, обрамленным очаровательными домами, поневоле начинаешь размышлять о той экономической системе, которая произвела на свет эту полную достоинства, удобную для жизни гармоничную архитектуру. В своей книге я почти не говорю об экономике, главным образом потому, что ничего в ней не смыслю, и, должно быть, по этой самой причине полагаю, что ее значение сильно преувеличено постмарксистскими историками. Но конечно, на определенном этапе общественного развития финансовый капитал несомненно выступает одним из главных двигателей цивилизации, поскольку обеспечивает три ключевых условия: досуг, свободу передвижения и независимость. Кроме того, он подразумевает некоторый избыток средств, который можно употребить на то, чтобы облагородить пропорции, вставить новую красивую дверь или приобрести луковицу необычного тюльпана. Позвольте же мне на пару минут отвлечься на тюльпаны. Не правда ли трогательно, что первый классический бум и крах капиталистической экономики был вызван не сахаром, не железными дорогами и не нефтью, а тюльпанами? Тут наглядно проявились два страстных увлечения голландцев XVII века: научные исследования и красивые вещи, то есть все, что радует глаз. Первый тюльпан привезли в Европу из Турции еще в XVI веке, но, если бы лейденский профессор ботаники, создатель первого ботанического сада на европейском Севере
[112], не открыл удивительные селекционные возможности исходных форм этого цветка, не было бы никакой тюльпаномании. К 1634 году голландцы настолько вошли в раж, что за одну-единственную луковицу тюльпана сорта «вице-король» некий коллекционер отдал тысячу фунтов сыра, четырех быков, восемь свиней, двенадцать овец, кровать (с постельными принадлежностями) и новый мужской костюм. В 1637 году дно тюльпанного рынка было пробито, и голландскую экономику начало лихорадить. Однако она продержалась еще пятьдесят лет, развивая производство других необязательных, но прелестных вещей – декоративных серебряных сосудов, тисненной золотом кожи для обивки стен и сине-белого фаянса, который так искусно имитировал китайский, что голландцам удалось наладить экспорт своей продукции в Китай.
Все это говорит в пользу высокого уровня цивилизации в строго материальном смысле слова, но, к сожалению, неуемная жажда тешить себя визуальными радостями граничит с бахвальством, что в условиях буржуазной демократии равнозначно пошлости. Голландия не избежала этой участи, как показывает творчество Питера де Хоха. В 1660-м он писал простые чистенькие интерьеры: прибранное, залитое светом уютное пространство. Через десять лет интерьеры на его картинах уже роскошные, вместо беленых стен – обивка из испанской кожи с золотым тиснением. Народ разбогател, а картины утратили половину своего очарования. За неимением лучшего буржуазный капитализм начал выпячивать самодовольство и сентиментальность. Стоит ли удивляться, что ранневикторианские художники подражали жанровым картинам Метсю и Терборха. Философия, ставившая во главу угла опыт и наблюдение, подразумевала запрос на реализм в самом буквальном смысле слова. В XIX веке одной из самых знаменитых голландских картин считался «Бык» Паулюса Поттера. Честно говоря, я и сейчас нахожу эту вещь неотразимой. Мне надоели абстракции – слишком быстро они приедаются и уже ничего, кроме скуки, не вызывают, а вот бесхитростный реализм овечьей головы завораживает меня так, что я не могу оторвать от нее глаз, и огромный молодой бык, подчиняющий себе прекрасно написанный пейзаж, преследует меня как наваждение. Однако справедливости ради соглашусь, что буржуазные сантименты вкупе с реализмом оборачиваются порой страшной пошлостью. Наверное, историк-детерминист, анализируя общественно-экономические отношения в Голландии XVII века, сказал бы, что другого искусства у голландцев и быть не могло. Допустим, но ведь у них есть Рембрандт.
Изучая историю цивилизации, необходимо стремиться к балансу в оценке индивидуальной гениальности и нравственного или духовного состояния общества. Рискуя показаться иррациональным, признаюсь, что я верю в человеческий гений. Верю в то, что все или почти все великое в этом мире свершилось благодаря гениальным личностям. И вместе с тем трудно отделаться от мысли, что такие титанические фигуры, как Данте, Микеланджело, Шекспир, Ньютон, Гёте, в известной мере выражают самый дух своей эпохи. Едва ли они могли достичь таких высот, если бы развивались в изоляции: слишком велик их масштаб, их непостижимая всеохватность. Словом, загадка. Вот почему случай Рембрандта так важен в свете этой дилеммы. Нет ничего проще – и удобнее для историка, – чем представить голландское искусство без Рембрандта, да и не было в Голландии никого хотя бы отдаленно сопоставимого с ним: это не Шекспир с плеядой поэтов и драматургов, предшественников и современников. Тем не менее сам факт, что Рембрандт добился мгновенного и триумфального успеха и больше со славой не расставался – его офорты и рисунки всегда были в моде – и что за двадцать лет чуть ли не каждый голландский художник прошел через его мастерскую, доказывает только одно: духовная жизнь тогдашней Голландии нуждалась в нем и, значит, в каком-то смысле создала его.