В 1773 году некий джентльмен произнес перед доктором Джонсоном панегирик «счастливой жизни дикарей». «Не позволяйте морочить себе голову подобной чепухой! – взорвался философ. – Эдак и бык на лугу, обрети он дар речи, провозгласит, пожалуй: „Полюбуйтесь: вот я, а вот моя корова, а вот трава… Есть ли в мире существо счастливее меня!“» Не впадая в крайности, присущие доктору Джонсону, который от ненависти к сентиментальной болтовне временами забывал христианское учение о душе, всякий исследователь европейской цивилизации может указать на то, что в Полинезии за все века не родился ни Данте, ни Микеланджело, ни Шекспир, ни Ньютон, ни Гёте. И если мы единодушно признаём катастрофические последствия вторжения европейской цивилизации в такие места, как Таити, нам следует также признать, что непрочность этих аркадий – стремительность и необратимость, с которой они самоликвидировались при появлении небольшого отряда мирных британских моряков и горстки идущих следом миссионеров, – подтверждает, что это не были цивилизации в том смысле, какой я вкладываю в это слово.
Хотя в обожествлении природы имелись свои подводные камни, пророки новой религии были людьми добропорядочными, даже богобоязненными и стремились только к одному – доказать, что их богиня благородна и высоконравственна. Они добились своего, провернув удивительную интеллектуальную операцию – фактически уравняв природу и истину. Среди тех, кто проделал это умственное упражнение, был великий Гёте, на голову превосходивший остальных апологетов. Слово «природа» красной нитью проходит через все его литературное наследие, мелькая чуть ли не на каждой странице теоретических и критических работ; природа служит решающим аргументом всех его суждений. Бесспорно, «природа» Гёте несколько отличается от «природы» Руссо. Для Гёте это не внешняя сторона вещей, а то, как они взаимодействуют при отсутствии какого-либо вмешательства. По его мысли, все живое – а Гёте серьезно занимался ботаникой и всегда сам делал рисунки изучаемых растений – стремится к совершенствованию («повышению») через бесконечно долгий процесс приспособления.
Пьер Жан Франсуа Тюрпен. Эволюционное развитие растений. Гравюра по рисунку Гёте. 1837
Я сказал бы, что он верил в постепенную цивилизацию растений и животных. Такая точка зрения в конце концов приведет к Дарвину и теории эволюции. Но до этого было еще далеко, пока же на умы куда больше, чем глубокий аналитический и философский подход к природе, влиял другой, чисто интуитивный подход английских поэтов-романтиков – Кольриджа и Вордсворта.
Кольридж трактует природу в возвышенно-мистическом ключе. Вот он взывает к Альпийским горам в «Гимне перед восходом солнца в долине Шамони»:
О грозный, тихий! На тебя смотрел я,
Пока, еще доступный чувствам плоти,
Ты не исчез для мысли: в созерцанье
Я обожал Незримое одно
[155].
От этих строк веет германским духом, и лучшей иллюстрацией им служат картины немецкого пейзажиста Каспара Давида Фридриха. Я часто спрашиваю себя, не был ли Кольридж знаком с творчеством этого выдающегося художника, уж очень близки они по восприятию природы.
Вордсворт относился к природе с пиететом, в душе оставаясь морализирующим англиканином.
…В гордыне
Не вини безвестного скитальца,
Когда, полвека разделив с Природой
И, в меру слабых сил, даруя сердце
В жертву Правде каждодневно,
Скажу я вдруг, что БОЖЕСТВО
И Правды, и Природы, которым я служил,
возмущено порядками людскими
[156].
Мысль, что природа якобы возмущена поведением человека, представляется мне слегка абсурдной. Но не станем поспешно упрекать Вордсворта в гордыне или недомыслии. Человек, писавший эти строки, немало пережил на своем веку. Юношей он отправился во Францию и сошелся с пылкой молодой француженкой, которая родила ему дочь. Вордсворт увлекся идеями Французской революции, примкнул к жирондистам и только по воле случая не лишился головы.
В Англию он вернулся, преисполнившись отвращения к политическим гримасам революции, но по-прежнему храня верность ее идеалам. Он принялся рассказывать в стихах правду о тяготах бедняков так, как до него никто еще не рассказывал: без проблеска ободрения или надежды. Вордсворт в одиночку совершал долгие пешие прогулки, покрывая милю за милей на Солсберийской равнине или в Уэльсе. Иногда он вступал в разговор с бродягами, нищими, бывшими заключенными, которые встречались ему на пути. Он был совершенно убит бесчеловечным отношением людей к себе подобным… Однажды Вордсворт забрел в Тинтерн. Разумеется, он и раньше не был слеп к красоте природы – это доказывают самые ранние его стихи. Но в августе 1793 года он, подобно Руссо на острове Сен-Пьер, явственно осознал, что, только полностью растворившись в природе, сумеет исцелить свою израненную душу и вернуть себе веру в жизнь. Через пять лет он вновь посетил Тинтерн, и на него нахлынули воспоминания о тех первых впечатлениях.
Хоть я не тот, каким я был, когда,
Попав сюда впервые, словно лань,
Скитался по горам, по берегам
Глубоких рек, ручьев уединенных,
Куда вела природа; я скорее
Напоминал того, кто убегает
От страшного, а не того, кто ищет
Отрадное. Тогда была природа
(В дни низменных, мальчишеских утех,
Давно прошедших бешеных восторгов)
Всем для меня. Я описать не в силах
Себя в ту пору. Грохот водопада
Меня преследовал, вершины скал,
Гора, глубокий и угрюмый лес —
Их очертанья и цвета рождали
Во мне влеченье – чувство и любовь,
Которые чуждались высших чар,
Рожденных мыслью, и не обольщались
В отличие от большинства своих последователей в XIX веке, Вордсворт дорого заплатил за право раствориться в природе – как и Руссо, к слову сказать: не забудем, что автор «Прогулок одинокого мечтателя» был еще и автором «Общественного договора»
[158], «евангелия» революции. Я не случайно заостряю внимание на этом факте: сочувствие ко всем безгласным и угнетаемым – людям или животным, не важно, – является, по-видимому, необходимым сопровождением культа природы, так повелось еще со времен Франциска Ассизского. И на заре романтизма Роберт Бёрнс не написал бы песни про честную бедность, если бы не сокрушался о полевой мышке, чье гнездо он нечаянно разорил своим плугом
[159].