Я не случайно использовал метафору бурного моря, ведь все великие романтики, начиная с Байрона, одержимы этим образом вечного движения и бегства в неведомое.
Как славный конь, узнавший седока,
Играя, пляшут волны подо мною.
Бушуйте, вихри! Мчитесь, облака!
Я рад кипенью, грохоту и вою. 〈…〉
Куда угодно плыть отныне я готов
[175].
В романтическом искусстве подобное бегство ведет обычно к краху. Бегство от симметрии равнозначно бегству от разума. Философы XVIII века пытались образумить и подправить общество, но доводы рассудка не смогли преодолеть гигантскую инертную массу традиции, скопившуюся за сто пятьдесят лет. Новую политическую конфигурацию можно было создать в Америке, однако, чтобы сдвинуть с места громоздкое основание Европы, требовался заряд намного большей силы – нечто вроде Реформации.
Начальный импульс переменам опять-таки дал Руссо. Он провозгласил приоритет сердца над головой, включив в сферу влияния сердца, как универсальной человеческой ценности, не только любовь и воспитание, но и политику. «Человек рождается свободным, но повсюду он в оковах»
[176]. Блестящая первая фраза! Сильная, как первая сцена «Гамлета». Ближе к концу XVIII века, по мере истощения рационалистической аргументации, ее место заняли броские декларации, и никто не чеканил их так вдохновенно, как Уильям Блейк. Его «Бракосочетание Рая и Ада», написанное около 1789 года, – свод антирациональной мудрости, сопоставимый с «Заратустрой» Ницше. «Дорога излишеств приводит к дворцу мудрости». «Тигры гнева мудрей лошадей поученья». «Жизнь – это Действие и происходит от Тела, а Мысль привязана к Действию и служит ему оболочкой»
[177].
Примерно в то же время в Шотландии раздался голос намного более приземленного недовольства существующей иерархией – голос Роберта Бёрнса. Конечно, поэты и раньше жили в бедности, но то были, как правило, люди образованные – просто вполне благополучному положению сельского священника они по доброй воле предпочли полунищенскую беспорядочную жизнь в городе. Бёрнс – первый крупный поэт, родившийся в бедной хижине с одной-единственной комнатой, в которую попадали через хлев; первый, кто полжизни батрачил; и первый, чей поэтический материал – собственный крестьянский опыт. Да, он скорее автор простых задушевных песен, чем политический мыслитель, и все же в одном из его стихотворений есть строфа, которой, как и первой фразе «Общественного договора» Руссо, суждено жить в веках:
При всем при том,
При всем при том,
Могу вам предсказать я,
Что будет день,
Когда кругом
Все люди станут братья!
[178]
Призыв к справедливости и торжеству естественного закона подпитывался ощущением, что оглядка на обычай, равно как благоразумие, осмотрительность и трезвый расчет стреножат дух человеческий.
Бей, барабанщик, громче бей,
Пусть слышит целый свет,
Что славы час один ценней
Безвестных долгих лет
[179].
Эти строки, написанные никому не известным английским поэтом по фамилии Мордонт еще до 1790 года, пережили «революционную добродетель» якобинцев и по сей день продолжают жить, выражая идейную подоплеку многих романтических кинолент. Таковы были общественные импульсы, которые в 1780-х годах тут и там огненными языками вырывались наружу сквозь трещины в земной коре. Затем, как всем известно, произошло извержение. Благодаря тому, что в XVIII веке пожар долго разгорался под поверхностью, хватило горстки недовольных адвокатов, чтобы все заполыхало и взвился огненный смерч Французской революции. Благородное негодование буржуазных конституционалистов потонуло в яростном реве толпы.
В июне 1789 года первая, либерально-буржуазная фаза революции достигла своей кульминации. Депутаты Национального собрания, с возмущением обнаружив, что зал заседаний заперт, переместились в зал для игры в мяч, где дали клятву не расходиться, пока не выработают конституцию. Художник Давид, певец республиканской добродетели, получил задание увековечить исторический момент. Картину он не завершил (в конце концов она была разрезана), но на подготовительном рисунке мы видим те же одновременно вскинутые руки, что и в «Клятве Горациев»: жест повторяется, хотя костюмы и декорации изменились. Центральная группа символизирует союз Церкви и лучших представителей аристократии (по правде говоря, монаха в собрании не было, так что замысел Давида, как и всякая визуальная пропаганда, немного грешит против истины). По обе стороны от центральной группы депутаты с видимым восторгом предвкушают конституционное правление, и только один отказался принести присягу (что исторически верно): он сидит, вжавшись в стул, возле правого края композиции. После ста пятидесяти лет демократического краснобайства и пятидесяти – пропагандистской живописи нам все это так приелось, что идея создания подобной картины кажется довольно нелепой. Ничего не поделаешь: на первых этапах в революции было много педантизма и непонимания реальной ситуации. С противоборствующими силами еще пытались договариваться, как будто иначе и поступать нельзя. Эта конституционная – так и хочется сказать «американская» – фаза Французской революции была еще продолжением «века разума». Пройдет три года, и зазвучит музыка нового мира. Случится это, когда отряд патриотически настроенных граждан Марселя, разгневанных тем, что «декрет не исполняется»
[180], пешим строем отправится в Париж под палящим июльским солнцем, таща за собой три пушки и распевая новую песню – «Марсельезу».
Есть ли на свете человек, у которого душа настолько омертвела, чтобы не откликнуться на звуки этого революционного марша, – даже теперь? Творческие гении той эпохи с энтузиазмом встретили революцию во Франции: Блейк начал сочинять большую поэму
[181], которую, правда, никто не читает, а Вордсворт написал строки, которые цитируют все подряд. Процитирую и я.