Героем Ван Гога – героем едва ли не всех думающих и совестливых людей в конце XIX столетия – был Лев Толстой. Дорожа любой возможностью донести свое слово до народа, Толстой приветствовал появление кинематографа и задумывался над «пьесой для экрана». Не успел. Но самого Толстого успели заснять на кинопленку, так что его, последнего из перечня великих людей, о которых рассказывает наш телесериал, можно увидеть живым, в движении. Вот он пилит бревно, демонстрируя верность принципу, что человек должен жить своим трудом, как живет простой народ, – в этом ему виделось, с одной стороны, искупление за годы неправедного господства, а с другой – спасение, ибо такая жизнь возвращает человеческому существованию подлинную ценность. Вот он говорит с мужиками, вот садится в седло, вот с недовольным видом прогуливается с графиней… Толстой возвышался над веком, как возвышались когда-то Данте, Микеланджело, Бетховен. Его романы – это чудесные плоды могучего, хотя и послушного воле творца воображения. Однако его собственная жизнь полна противоречий. Желая опроститься до мужика, он все-таки жил как барин. Проповедуя всеобщую любовь, бесконечно скандалил с несчастной, обезумевшей женой и однажды, в свои восемьдесят два года, посреди ночи ушел от нее, уехал из дому неведомо куда. В пути он занемог (и было отчего), поездку пришлось прервать на какой-то безвестной станции. Ему помогли сойти с поезда и устроили в доме начальника станции, которую мгновенно осадили полчища вездесущих журналистов. Там он и умер. Перед смертью он произнес среди прочего: «А мужики-то, мужики как умирают!» На похоронах крестьяне пели «Вечную память» под неусыпным наблюдением жандармов – власти опасались беспорядков. Но никакие власти не могли остановить толпы желающих проводить в последний путь своего кумира, и это также запечатлено на кадрах старой кинохроники: живая лента траурной процессии вьется по приусадебным полям, крестьяне утирают слезы, деловито снуют организаторы, понуро бредут ученики и последователи. Перед нами документ нового типа, на редкость трогательный.
Толстого хоронили в 1910-м. В следующие два года Резерфорд и Эйнштейн сделали свои первые открытия
[223], так что еще до начала Первой мировой войны человечество вступило в новую эру. Мы и сейчас живем в этой эре. Несомненно, на счету науки XIX века тоже были крупные свершения, однако они в основном касались развития техники и технологий. Например, изобретения Эдисона существенно изменили жизнь человека в плане материального удобства; и все-таки Эдисон не столько ученый, сколько именно изобретатель, естествоиспытатель, продолжатель традиции Бенджамина Франклина. Начиная с Эйнштейна, Нильса Бора и Кавендишской лаборатории наука существует не для удовлетворения потребностей человека, а сама по себе. Ученые, способные с помощью математической идеи преобразовывать материю, достигают квазимагического уровня обращения с материалом, то есть уподобляются художникам. Когда я смотрю на фотографию Эйнштейна, сделанную Каршем, мне кажется, что я уже где-то видел это лицо, но кто же это? Рембрандт в старости.
Юсуф Карш. Эйнштейн. 1948
От передачи к передаче я пытался проследить историю подъемов и провалов цивилизации, их причины и следствия. Очевидно, что продолжения не будет. Мы не ведаем, куда идем, и авторов, которые с умным видом рисуют нам картины будущего, я считаю безответственными болтунами. Если кто и мог бы высказать свои соображения, то это ученые, однако они помалкивают. Судя по всему, их общее мнение суммировал Дж. Б. С. Холдейн: «Лично я подозреваю, что Вселенная не просто диковиннее, чем мы предполагаем, но диковиннее, чем мы способны предположить». Как тут не вспомнить другое высказывание: «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали»
[224]. Пожалуй, мироздание, красочно описанное Иоанном Богословом в его пророческой книге, и впрямь диковинное. Но автор Откровения все же пользуется символами, которые поддаются описанию, тогда как нашу Вселенную даже символически представить невозможно. Если кто-то думает, что это отвлеченный предмет, прямо нас не касающийся, то он заблуждается. Уж на что мало художники подвержены влиянию общественных систем, они так или иначе всегда интуитивно ориентировались на сложившиеся стереотипы относительно устройства мироздания. В непостижимости нашего нового космоса мне видится коренная причина хаоса, царящего в современном искусстве. Пусть я практически ничего не смыслю в науке, искусство я изучаю всю жизнь, но то, что творится в искусстве сегодня, меня обескураживает. Иногда мне даже что-то нравится – когда я на это смотрю, но стоит почитать современных критиков, и сдаюсь: снова попал пальцем в небо.
Зато в «мире действия» есть вполне очевидные вещи – настолько очевидные, что даже неловко перечислять их. Одна из них заключается в неуклонном росте нашей зависимости от машин, которые из орудий труда превратились в руководящую силу. К большому сожалению, машины, от пулемета «максима» до ЭВМ, используются главным образом как средства удержания власти меньшинства над якобы свободным большинством.
Другая наша отличительная черта – неодолимая тяга к разрушению, деструктивность. С помощью машин мы очертя голову ринулись в омут самоистребления и немало преуспели в ходе двух мировых войн, утопив мир в потоках зла, которому образованные, интеллигентные люди пытались найти оправдание, – отсюда и апологии насилия, и «театры жестокости»
[225], и прочее в том же роде. Прибавьте сюда нашего вечного спутника, ангела-хранителя наоборот: безмолвную, невидимую, как бы несуществующую, но неотвязную тень, всегда готовую по первому сигналу прийти нам «на выручку», – и придется признать, что будущее цивилизации не слишком лучезарно.
Однако, когда я смотрю на мир вокруг себя сквозь призму всего, о чем говорится в нашем телесериале, у меня нет ощущения, будто мы стоим на пороге новой эпохи варварства. Ничего из того, что делало «темные» века темными, – изолированности, отсутствия свободы передвижения, нелюбознательности, гнетущего чувства безысходности – ничего этого нет в помине. При каждой счастливой возможности побывать в одном из наших новых университетов у меня возникает впечатление, что наследники всех катастроф нынешнего века полны оптимизма, чем сильно отличаются как от меланхоличных римлян периода упадка империи, так и от умирающих галлов, насколько можно судить по дошедшим до нас древним изображениям
[226]. Откровенно говоря, я не знаю, в какие еще времена в мире было столько хорошо питающихся, начитанных, умных, любознательных и критически настроенных молодых людей, как сегодня.