Все были возбуждены и глубоко потрясены этой страшной трагедией. Кто бы ни проходил по улице, останавливался, и его уши пронзали эти перехватывающие дыхание, глубоко трогающие, идущие из глубины сердца, наполненные болью слова […], которые пробуждали сострадание и являлись выражением нечеловеческой боли.
[…] бессильно отчаяние […] и сильная (воля) к жизни, так же как и несправедливость, которая […] весь земной шар и все […] расколола. У стены синагоги Макова […] и дрожит […] от возмущения, стоит […] в комнате и качает своего ребенка […] колыбель […] рукой, которую она в своей […] видит, из глаз льются горючие слезы […] удел плачущих больных людей […] страх и горький плач […] ощутимо [для] ощутимый страх детей, в комнате они слышат их голоса […] в эти страшные часы […] и каждый плачет […] ребенок, который превратился в поток слез, они плачут так естественно с […] сын и дочь сидят вместе […] разговор […] у стола, возник […] забыли все, что происходит вокруг. С поникшей головой […] сила притяжения […] нескончаемый плач.
[…] от плача […] на другом конце гетто, где стояли люди […] и вместе с ними плакали. Все гетто было сплошное […] глухое, но живое и сильное […] Страшная трагедия […] тяжесть невообразимого несчастья […] живой человек […] печаль, которая охватила всех: молодых и старых, малых и больших […] сердце к сердцу […] глава для себя, что вызывает […] презрение к одурачиванию […] в официальной еврейской полиции и […] работоспособные и неспособные, которые […] и они крепкие […] […] много? Неспособные, когда? Они не имеют […] видели первый раз в комиссии […] как управляющий гетто Штайнмец, […] третий и четвертый раз — жандармерию.
Людей принимали в алфавитном порядке, регистрационная книга общины была предъявлена. […] зачитывали очередные номера, и все население […] семьями проходили перед комиссией, которая в общем виде их осматривала. Было так […], что тот, кого записывали работоспособным […], тому же, кого определяли неработоспособным, — смертный приговор. Приносили бриллианты, золотые часы и т. д. и все это отдавали, чтобы попасть в группу работоспособных.
Члены комиссии собрали много ценностей и соответствующие проценты — группа из пятисот неработоспособных сократилась на несколько десятков человек. Те же, кого включили в группу работоспособных, не теряли своих иллюзий до последней минуты. Они словно позабыли о своем трагическом положении, зато помнили, что есть люди в значительно худшем положении, чем они, например, признанные неработоспособными. Они так и не поняли, что все это обыкновенный блеф, обманный трюк […] и что они тоже самое […] придумали […] из разных комбинировали […]
[…] Женщины с маленькими детьми […] их новые мужья и скрытое в жизни […] Очень умные люди превращались в наивных простачков […] Это глупое доверие сохранялось до тех пор, пока люди собственными глазами не увидели […]. Люди пребывали в […] Те, кто были признаны неработоспособными, чувствовали себя так […] в большом отчаянии и предчувствии своей скорой гибели. Живые трупы […]. Они шли в глубокой печали и выглядели очень мрачными. Они не ели и не пили. Они прощались с каждым встреченным ими человеком. Тяжеловесность их походки, замедленность их движений, тяжелые […] бледные лица, печальная проницательность глаз, в которых прятался дикий страх, срывающийся голос и отсутствие темперамента делали их сразу и легко узнаваемыми […] Они шли, как во сне, не заботясь о своей одежде […] Образовались две группы: работоспособные и неработоспособные, которым общее братское сочувствие выражалось […] до известной степени отделяло одних от других […] общее явление последнего периода […]
Между тем […] прошли тяжелые, трагические дни. Детская жизнерадостность исчезла, и не осталось даже следа от их собственного мира. Тихо, серьезно и мрачно жались они к своим родителям. Они следили за каждым их шагом и напрягали уши, чтобы услышать слова взрослых, самих душевно сломанных и разбитых, говоривших доверительно и тихо. Они хотели понять свою участь. Они чувствовали, что тайна их существования известна только взрослым, которые все знают и все понимают. И они ломали свои головки, пытаясь понять свое положение.
Но они чувствовали инстинктивно, своим особым детским чутьем, и переживали то же, что и их родители. А родители не спускали с них глаз. Дрожащие и нервные, смотрели они за детьми, нежным и внимательным взглядом следили за каждым их движением. Детская интуиция угадывала все это. Да, они точно знали, что это последние дни их жизни. Женщины сидели в комнатах и напевали мелодии, полные бесконечной боли и страдания, и вздыхали о стоящих около них детях и мужьях, с которыми они скоро расстанутся, которые навсегда исчезнут. Их глаза смотрели с пронизывающей остротой, как загипнотизированные […] волны материнской заботы исходили от них […], смертельный страх наполнял их. И так сидели они очень долго, углубившись […]
Вдруг вернулась мысль об угрожающем всем завтра. Матери сидели за столом и кормили своих детей. Горькие слезы лились из их глаз. Они брали с собой маленьких детей, когда выходили на улицу. Они стали нежнее, а их чувства горячее. Они не хотели ни на минуту оставаться без детей. Если ребенок выходил на мгновение из дома и потом возвращался, то мать встречала его, останавливала в дверях и наблюдала с любовью. При этом ее лицо было залито слезами. Она отворачивалась, чтобы ребенок не увидел слез и не расстроился. Он был очень чуткий и понимал каждое движение. Мужчины сидели в комнатах одни, замкнувшись каждый в себе, и долго молчали.
Головы переполняли тяжелые мучительные вопросы, на которые не находилось ответов: они не видели выхода. Проблемы были такими болезненными, что никому не хотелось говорить о них с другими, каждый оставлял их себе.
Люди мало говорили; хорошее настроение покинуло их. И печать серьезности не сходила с лиц.
На улице нельзя было увидеть нормально идущего человека; люди передвигались очень медленно или очень торопливо. Мужчины стали обращаться с женщинами мягче и нежнее. Им хотелось скрыть свою беспомощность, и они пытались помочь им своей верностью. На улицах можно было увидеть небольшие группы людей, они больше молчали, чем говорили. Они внимательно изучали всю трагедию по лицам их спутников, которая была видна в этом живом зеркале.
С наступлением долгих вечеров люди начали собираться в квартирах соседей. Они сидели и часами рассказывали друг другу о чудовищной и смертельной злости и о разных способах и средствах, при помощи которых в разных городах грабили евреев. Обсуждали беззащитность и бессилие, страшную судьбу евреев и основательную систематичность при их уничтожении. Люди были в сильном беспокойстве и бессознательно дрожали от страха […] взрывались. Ежеминутно они замолкали; головы не шевелились, и кровь застывала в жилах. Серьезно обдумывали ситуацию. Глубокие, тяжелые вздохи сидящих толкали на мучительные размышления.
Когда люди ложились спать, они переворачивались с одного бока на другой от возмущения, боли и беспокойства, тяжелые страшные картины возникали в их сознании и мелькали перед глазами.
Усталые и изнемогающие, они пытались найти покой во сне, но стоило глазам закрыться, как сразу вырывали из сна ясные трезвые мысли, мучили и кричали. Как может уснуть отец, который еще не нашел способа спасти своих детей от смерти, но который по-прежнему с ними общается? […] тоже счастье, использовать свободное время для того, чтобы плакать, а участь жены и ребенка его не беспокоят […]