Брови ее выразительно приподнялись. Она покосилась на Рамсеса. «Возможно, он хотел предостеречь нас?!» А мужчина, многозначительно помолчав, сказал, как прочел её мысли…
— Предостеречь… нас — потомков?!
— Брр-р-р, жуть-то, какая! — передёрнула она плечами, только представив, каково было тем, кто присутствовал при этом.
Вдруг ей показалось, что палец мумии дёрнулся — поманил к себе или (пригрозил?!)
— Ой! — вздрогнула Настя, ладонью прикрывая рот, — палец дёрнулся!
— Ну, что Вы! Вам показалось… — нараспев произнес араб.
Уж очень сладко он это пропел, и, чуть склонившись в поклоне, на секунду заглянув ей в глаза, прошептал с еще большим подобострастием и придыханием, отчего Настю бросило в дрожь. Она не успела осознать — всё было настолько мимолетно, — но его слова, как мантра, засели в ее мозгу, разрывая своей несуразностью:
— …Великий Рамсес, Усер — Маат — Ра, простил… Вас!
Глава четвертая
В лабиринте времени
I
В 21 день второго месяца разлива Хапи 67 года, при царе Верхнего и Нижнего Египта Усер-Маат-Ра, Сотеп-эн-Ра, сыне Ра, Рамсесе Мериамоне, одаренному жизнью навеки веков.
— Сними, — фараон болезненно поморщился, — сними, не могу больше.
Он устало склонил голову, давая слуге снять с него тяжелую корону Атеф.
Рыжие с сизой проседью пряди упали на испещренный глубокими морщинами лоб. Старик попытался убрать волосы, чуть приподнял руку, но остановился. Каждое движение доставляло ему нестерпимую боль.
Скривился от боли. Рука безвольно упала на колено.
— Холодно, — просипел он и покосился на длинный ряд богов, что каменными изваяниями выстроились вдоль стены, прошептал чуть слышно, — страшно…
Верный слуга склонился над ним, точно закрывая хозяина своим телом от гневных взглядов каменных истуканов, и, как верный пес, стал следить за стариком преданным взглядом.
— Как холодно… как страшно… очень страшно! Врата разверзлись…, и я должен войти…
Старик замолчал — боялся думать о суде Осириса. Да вот только ничего другое уже и не ждало впереди. Он и так задержался в земной жизни — давно его Солнечная Ладья была готова к Последнему Пути. Но лишь от одной мысли, что скоро предстанет перед Высшим Судом, мороз бежал по его и без того холодным венам.
Как всех грешников (а фараон знал — он грешен), его мучил лишь один вопрос.
— Позволят ли мне войти? — спрашивал богов.
Спрашивал и слугу, как, если бы тот знал ответ.
Боги молчали.
Слуга отвечал:
— Да, Владыка, позволят!
Старик ненадолго успокаивался, забывался.
Но только сегодня подобный ответ не успокоил, не дал прежнего забвения, а лишь еще больше раззадорил и пробудил в нем страшные мысли.
— Мне будет позволено войти, а моя девочка, моя несчастная девочка не может даже переступить порога вечности — она так и не достигла Дуата. Она стоит у врат одна-одинешенька и не может войти! В этом повинен я! Что я наделал!? — старик закрыл лицо трясущимися руками, заплакал. — Что я наделал!?
Мысли старика путались, кружили в темных лабиринтах прожитых лет, где осталась лишь чернота и горечь, а рядом его любимое дитя ищет выход в другой мир.
Но нет для неё выхода.
Не существует!
У его самой любимой дочери нет даже погребения!
У неё даже смерти нет!
И он…
Он — отец — повинен в этом! Тогда, много лет назад, он не услышал за стеной собственного гнева мольбу её души, крик ее сердца!
И его сердце было камнем и в нём не было места для любви и понимания.
В те страшные дни он слышал лишь шипение змей, что клубились у его ног — жены, наложницы, кормилицы.
Они все жаждали её смерти.
Против его дочери ополчились все: жёны — нильские утки и многочисленные дети — целый выводок детей! Он даже не мог вспомнить их лица. Они были для него все безлики и безымянны. Один сплошной ком. А как можно запомнить целую сотню почти одинаковых на лик детей? Лишь тех, кто поноровистей, кто больше других желает получить от него цеп и посох — символы власти, только их он и помнит.
Старик содрогнулся:
— О, Амон-Ра, сколько их!? Сколько у меня детей? О, Минт, дарующий мужскую силу, ты был ко мне Благосклонен, но зачем мне столько детей, если я даже не могу знать их всех?!
— Твои сыновья продолжат твой путь…, — начал, было, слуга, но старик лишь раздраженно скорчил гримасу.
— Замолчи! Их ежедневное шипенье заставляет меня мечтать о смерти. — Старик закрыл глаза и медленно — видно каждое движение причиняло ему острую боль — запрокинул голову назад и уперся лысеющим затылком в высокую спинку золотого трона. — Ох, смерть — это лучшее избавление от них! А-а… все и так давно ждут моей смерти! И каждый мыслит себя на царство! Ждут! — закряхтел старик.
Закашлялся…
Из груди вырвался свист со стоном.
— Ждут моей смерти! А больше всех этот вездесущий Мернептах — «Возлюбленный Птахом». Моя девочка никогда не желала моей смерти! Она любила меня! Она любила всех и была Светом! Светом звезды! Она принадлежала другому миру. И должна была жить вечно… — Старик заскрипел еще больше, вновь зашелся кашлем. Высохшее тело старика казалось, вот-вот расколется надвое.
Раб поднес хозяину золотой кубок с лечебной настойкой, но он отвел его руку и, чуть отдышавшись, снова сдавленно застонал.
Его никак не отпускала вина. Он давился ею, захлебывался и если бы мог, то отдал бы сейчас свою бессмертную душу только для того, чтобы искупить вину перед дочерью.
— Что я наделал? Что я наделал? Доченька! Могу ли я хоть как-то облегчить твою участь вечной странницы? Могу ли? Доченька…
Старик уронил голову на грудь, в страдальческой муке сомкнул очи.
Тяжелое дыхание с шумом вырывалось из груди.
Уже каждый вздох был в тягость и причинял нестерпимую боль.
— Моя девочка, я помогу тебе… помогу…, и мы встретимся… — тревожно сипло прокряхтел старик, покачиваясь из стороны в сторону, черепашьи глаза заслезились (он уже не скрывал своих слёз и не стыдился их). — Они хотят власти, пусть получают! А я…, а я… Я иду к моей девочке… Без неё у моего народа нет Будущего, всё погибнет и будет тлеть…
Фараон плакал и бормотал, порываясь идти к ней, к любимой дочери в царство Осириса, а раб со слезами на глазах поглаживал его руки, стараясь успокоить и удержать старика.
Вдруг фараон встрепенулся. Просипел решительно.
— Я готов к Суду! Готов!
Просипел и, изменившись лицом, стал, в самом деле, походить на старого доблестного воина, но еще уверенного в собственной силе, и в способности всё исправить. Рабу показалось, что старик почти перестал сипеть, корчиться от раздирающей его изнутри боли и даже приосанился.