Толик Верба идеально вписывался в формат интернатов: мать — вдова милиционера, денег на содержание нет. Правда, питание на пятнадцать копеек в день трудно было назвать достатком. Зато материальное обеспечение воспитанника интерната (не путать с детским домом! В интернате у всех был хоть один родитель) выписывалось невиданно щедрое — одно зимнее пальто со сроком носки три года, одно пальто демисезонное, один шерстяной и три хлопчатобумажных костюма / платья, две рубашки (для мальчиков), два школьных фартука (для девочек), три полных смены нижнего белья (включая лифчики для девочек), теплые зимние шапки и летние панамы, зимние варежки / перчатки, рейтузы, свитера, чулки, носки, по одной паре ботинок, домашних тапочек, галош и валенок, три полных комплекта постельного белья и полотенец, летнее и зимнее одеяла, перьевые подушки и покрывало… О такой роскоши Феня и мечтать не могла.
1955
Учитель
Во втором классе в школу-интернат пришел новый учитель рисования и черчения Николай Григорьевич Нашилов. В идеально скроенном костюме, наглаженной рубашке и пижонском фиолетовом галстуке.
— Вот еще! — хихикнул кто-то из пацанов. — А зачем мне на заводе ваше рисование? Я шо вам, буржуй? — Класс залился счастливым хохотом.
А смешной учитель вдруг рявкнул: — А ну молчать, холеры!
Все замерли. Он продолжил:
— Рисование и черчение — самые важные предметы. Если вы на заводе будете работать без твердой руки, без понимания, как выглядит деталь, что с ней происходит, вы ни черта не поймете и не выточите. Вы должны уметь видеть вещь сверху, сбоку, снизу, сразу, даже если ее нет в комнате. Хотите?
Класс неуверенно протянул: — Да, хотим…
— А у меня таланта нет — я даже пишу плохо, — отозвался с галерки Толик.
— Врешь ты все, зараза, — с запалом ответил учитель и подскочил к нему. — Захочешь — будешь великим художником, захочешь — лучшим инженером в СССР!
— Да прям-таки, Тося — художник! — заржали все.
— Если будет делать всё, что я скажу, станет. И любой из вас, кто захочет, станет. Есть одно правило — слушать и делать всё, что я скажу. И тогда я гарантирую…
— А если нет?
— А если ты все будешь делать три месяца каждый день и ничего не получится — я мел съем. Весь, что на доске и в той коробке.
Толик недоверчиво посмотрел на Нашилова.
— Поспорим, Анатолий? — с вызовом выдал странный учитель.
— А с меня что, если проиграю?
— Если за три месяца научишься красиво писать и рисовать, то — отличные оценки по всем остальным предметам. По рукам? Только честно выполняешь, что скажу. Слово держать умеешь?
— Я за базар отвечаю, — выдал восьмилетний Верба.
— Ну если без воровского арго никак — то принято. Смотри, не проотвечайся.
И соревнование «двух упертых баранов» началось. Сначала Тося старался доказать, что не может, потом его взяло зло — и он решил доказать, что сможет, и к концу месяца вдруг обнаружил, что ему нравится.
— Понимаете, — подливал масла в огонь этот чудак в фиолетовом галстуке, — человек может все. А рисовать — это просто знать законы переноса того, что видите, на бумагу — объем в плоскость.
Он объяснял очень много и очень доходчиво, и несмотря на то что требовал абсолютной тишины и чистоты, его, такого странного и фанатично увлеченного обоими предметами, полюбили все интернатские.
— Смиттё! — обращался он классу. — Вы пока все смиттё, но каждый может стать человеком.
Он гневно поворачивался к двери: — Это кто натоптал? Вы что, тряпки не видели? Ноги не могли протереть?
По следам он сразу вычислял нарушителя.
— Возьмите-ка, друг мой, венецианскую кисть, — объявил он как-то раз соседу Толика по парте.
— Где это? — оробел конопатый Леха.
— Это там, в углу. Возьмите венецианскую кисть — и убирайте!
— Швабру, что ли? — догадался Леха.
— Ее, родимую. И ноги вытрите.
К концу второго месяца стало ясно — Тося проиграл и научился рисовать лучше всех в классе. Это чудо настолько его потрясло, что пришлось выполнять вторую часть уговора — получить пятерки по всем остальным предметам.
Как в романе
Роман-дилогию «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» после запрета в сорок восьмом снова переиздали. Но и до этого первый тираж в семьдесят пять тысяч экземпляров, изданный в двадцать девятом году, все еще гулял по рукам одесситов. И только Боря, после всех своих похождений, лишь сейчас ознакомился с классикой одесской литературы.
Дочитав первую часть, он скрипнул зубами и отшвырнул книжку — форменное издевательство. Такое чувство, что «Двенадцать стульев» эти зубоскалы писали по мотивам Борькиных злоключений. Он опять вспомнил самую неприятную из всех историй, которые случились с ним в первый год после возвращения. Мало того, что обе бабы отказали и сын отвернулся, так еще и тайная надежда, и обеспеченная старость были утеряны самым бездарным способом.
Еще с ранней юности Боря знал о семейном запасе «на черный день». Из его комнаты, ведущей в катакомбы, почти сразу у двери, буквально под рукой, в ракушняке была выпилена и тщательно закрыта «схованка» с небольшим кожаным кисетом, в котором лежал бархатный мешочек. Ерундовый, меньше ладони. С камнями на черный день. Никто так близко бы и искать не стал. Папаша знал толк в конспирации. И мысль о том, что приличная финансовая подушка дожидается Борю в таком близком, но по-прежнему недосягаемом родном доме, подстегивала и приятные мечты, и охотничий азарт. В конторе он любил в затяжной обеденный перерыв заняться разработкой схем попадания в свою берлогу. Понятное дело, что за столько лет лаз в комнате давно обнаружили и, скорее всего, заложили. И как ты его вскроешь? И с другой стороны не подобраться — на углу их дома, где раньше была рюмочная, теперь, как насмешка над Вайнштейном, расположилась юридическая консультация. А в самой квартире уже лет двадцать жила семья партийного работника Ижикевича.
И тут Борю осенило! Ну не идиот? Зачем же ему пхаться через квартиру, когда можно пройти через катакомбу! Он не очень точно, но все-таки помнил, куда выводил прорубленный первыми одесскими каменотесами ход. На воспоминания, экипировку, сборы, обследования — где выход, не заложили ли его? — Вайнштейн потратит полгода, наконец заполнив свой досуг чем-то покруче ипподромовского тотализатора. И вот дойдет, оказавшись буквально за стеной своей квартиры. Он боялся дышать, потому что уже не самое юное и здоровое его сердце предательски громко стучало, он был весь в липком адреналиновом поту и, как ему казалось, вонял так, что его могли почуять сквозь тонкую перегородку, которой закрыли лаз. Борис тихонько присел, дождался, пока Ася Ижикевич закончить орать на сына, потом ругать мишигинера — мужа, который выпил ее кровь и закусил ее молодостью и теперь опять опаздывает в свою дурацкую контору. А после хлопнула дверь, и Ася, зарядив своих мужчин перед работой, наконец заткнулась. Он слышал ее тихое удовлетворенное то ли пение, то ли мурлыканье в такт патефону где-то в стороне. Боря провел рукой по кладке, качнул заветный камень и вытащил его — тот поддался на удивление легко. Вайнштейн осторожно запустил пальцы в темный сырой прямоугольный лаз. Ничего. Он обвозил ладонью все стенки, поднял лампу — пусто! Борис плюнул и ругнулся, и осекся, чтобы не услышали за стенкой. Искать вора было бесполезно — во-первых, по катакомбам всякие засохшие следы жизнедеятельности и пара боковых обвалов — вполне могли партизаны шариться и на этот ход нарваться или кто-то из отцовских корешей, кто приходил и уходил этим ходом, он же, Борис, выжил тогда, может, еще кому удалось… И с обратной стороны, из квартиры, возможно, какой-то везучий или просто шибко толковый чекист нашел, или того же батю перед тем, как расстрелять, допросили с таким пристрастием, что сдашь не только бриллианты…