1962
Доигралась
Ксеня потерла виски и затылок. Глаза от бесконечных цифр уже слипались, страшно гудела голова – как будто ее зажали в тиски и все закручивали и закручивали винт. Но она почти уже закончила. Налила себе еще немного коньяка в тяжелую рюмку.
Младшая из сестер Беззуб пошевелит отекшими от ночного сидения пальцами ног, несколько раз хлопнет со всей дури себя по щекам и запьет коньяк остывшим чаем. А дальше едва успеет отклониться от стола, чтобы не забрызгать только что выправленные бумаги.
Ее безудержно рвало прямо на пол в кабинете начальника промтоварной базы. В глазах потемнело, голова кружилась, тошнота бесконечно подкатывала новой волной, руки тряслись… Чтобы не упасть, Ксеня изо всех сил уцепилась одной рукой за стол, а второй – за спинку стула.
«Отравили или залетела?» – мелькнуло у нее в голове.
После того как рвота закончится, ей станет чуть легче, но металлические тиски на голове снова начнут затягиваться. Придерживаясь за дверь, она разбудит спящего в кабинете несчастного начальника:
– Мне плохо. Там… в кабинете… я, кажется, испортила вам стул… На столе бумаги и чернила. Я прилягу, тащите их сюда, я покажу, что подписать… и дайте ведро…
Она снова вырвет. Потом выпьет воды и, растирая руками виски, слабо произнесет:
– Порванные бумаги в корзине унесите с собой. Сожжете. А меня довезите до Еврейской…
Ксеня буквально вползет в приемное отделение. Между приступами рвоты она спросит у дежурного врача:
– Может, я беременная?
– В сорок семь? Очень, хм, оптимистично. Это приступ гипертонии, голубушка. В вашем возрасте и при вашей комплекции, да и, – врач потянет носом на Ксенино коньячное дыхание, – при употреблении крепких напитков – обычное дело. Беременность! Надо же, какое самомнение у мадам! Можно позавидовать!
Ксене уколют магнезию, и боль станет отступать. Она поднимется:
– Я домой.
– Какое «домой»? Во-первых, понаблюдаться, во-вторых, как минимум, выспаться.
– Какое выспаться? У меня работа через два часа. У меня прием товара.
– Вы свое на сегодня уже приняли. Спать сейчас же! Или мне вам еще снотворного вкатить?
Доктор заглянул в карман, куда Ксеня опустила червонец: – Да, на снотворное тоже хватит.
– Мужу хоть можно сообщить?
– Сообщим, не волнуйтесь.
Панков примчится. Раздаст всем медсестрам команд и денег, перешугает баб в палате и наотрез откажется везти Ксаночку домой.
– Только уход и присмотр. И спать. Ты себя загнала! А я позволил! Никаких ночных смен. Все. Лавочка закрыта. Ты мне дороже.
Потом он присядет на край скрипучей кровати.
– Встань – мы сейчас ее провалим. Эта панцирная сетка меня с трудом держит, – улыбнулась бледная Ксеня.
Панков оглянется на соседок по палате, те шмыгнут в коридор, а он опустится на колени и шепотом спросит:
– Ксаночка, честно. Что ты чувствовала? Тебя не могли отравить? Ты очень бледная.
– Я сама открыла коньяк. Зачем меня травить, если я его шкуру спасаю, тем более, что деньги я всегда беру вперед и не у них в кабинетах.
– А если подстава? И тебя так убрать решили?
– И столько хищений на одной базе за три года ради меня организовали? Не дуй на воду, Илья, – слабо улыбнулась Ксеня.
– Я проверю.
– Не лезь туда. Там и без тебя не сегодня-завтра проверяющие наедут. Тем более я отомстила – испортила ему рабочее кресло.
– Я ему все испорчу – и морду, и работу, и жизнь! – воскликнул Панков.
– Успокойся. Я просто устала. Доктор прав. Возраст, перегрузки, чифирь…
– Коньяк, – огорченно продолжил Панков.
– Коньяк не трожь. Вон покойная наша полуродственница, Женькина свекровь, мадам Гордеева, которая всю Молдаванку лечила, считала, что коньяк – лучшее средство для сосудов. Сосудозвужуюче-сосудозширюече. Хотя сама спирт предпочитала.
– Все, – Панков целовал ее руки, – все, хватит. Покой. Санаторий, самый лучший, крымский. Питание, сон, прогулки… Ну и коньяк…
– Только с тобой.
– Та ладно, – расцвел Панков. – Не узнаю тебя. Что значит «с тобой»? А в лавке кто останется? Вон сезон на носу…
* * *
Людка стояла, опустив руки, и смотрела на рухнувшего отчима. Нила своим знаменитым сопрано визжала так, что из дальней спальни выскочила даже ее мать Евгения Ивановна Косько в байковой ночной сорочке. Женя включила люстру.
Нила заморгала от яркого света и наконец перестала вопить. Возле ног лицом вниз лежал Пава. И не шевелился.
– Сдох? – невозмутимо спросила Женя.
– Надеюсь, – не отрывая взгляда от тела, задумчиво ответила Людка.
Нилка размазывала по лицу сопли вперемешку с кровью от разбитого носа:
– Дочечка, ты чего, ты как? Как же это? Пава, Павочка, ты меня слышишь? – Она трясущейся рукой потрогала мужа за плечо. Тот не двигался.
– Убила, – обреченно прошептала Нила и уже беззвучно заплакала: – Что же будет? Что с нами будет?
– Тишина и покой, – отозвалась Людка и наклонилась: – Я ж его не рубанула, а так, обухом.
– Доченька, тебя же посадят!
– Зато вы будете жить спокойно. А меня надолго не посадят. Я несовершеннолетняя.
Женя, которая давно абстрагировалась от всех семейных проблем и бед своей никчемной дочери, ее павлина-алкаша и нагулянной внучки, с интересом смотрела на Люду. А девчонка-то наша. Ничего, что в эту рыбью немецкую Петькину породу. Вон топором этого идиота уделала, не побоялась. И стоит в любимой ее позе – рука в бедро, нос задран.
Но умиление и родственные чувства у Жени долго не длились.
Она брезгливо поморщилась:
– Людка, пульс у него потрогай.
– Я не буду его трогать, – отрезала Люда.
Нила бросилась щупать шею Паве:
– Вроде есть пульс… или нет… Я не понимаю. Мама, посмотри!
– И не подумаю.
Вдруг Пава негромко застонал.
– Живой! – обрадовалась Нила и, став на колени, попыталась перевернуть мужа.
– Жалко, – бросила Людка.
Она присядет и посмотрит в мутные полуприкрытые глаза отчима. Потом аккуратно постучит рукояткой топора ему в лоб:
– Эй, тук-тук! Слышишь меня? Еще раз маму тронешь, и я тебя не пожалею. Ночью спящего убью. Понял? И не топором, а просто шило в ухо воткну.