Все разошлись вскоре после десяти часов. Врач, Овод и Доминикино остались обсудить кое-какие специальные вопросы.
Завязался долгий и жаркий спор. Наконец Доминикино взглянул на часы:
– Половина двенадцатого. Надо кончать, не то мы наткнёмся на ночной дозор.
– В котором часу они обходят город? – спросил Овод.
– Около двенадцати. И я хотел бы вернуться домой к этому часу… Доброй ночи, Джордано!.. Пойдём вместе, Риварес?
– Нет, в одиночку безопаснее. Где мы увидимся?
– В Кастель-Болоньезе. Я ещё не знаю, в каком обличье я туда явлюсь, но пароль вам известен. Вы завтра уходите отсюда?
Овод надевал перед зеркалом парик и бороду.
– Завтра утром вместе с богомольцами. А послезавтра я заболею и останусь лежать в пастушьей хижине. Оттуда пойду прямиком через горы и приду в Кастель-Болоньезу раньше вас. Доброй ночи!
Часы на соборной колокольне пробили двенадцать, когда Овод подошёл к двери большого сарая, превращённого в место ночлега для богомольцев. На полу лежали неуклюжие человеческие фигуры; раздавался громкий храп; воздух в сарае был нестерпимо тяжёлый. Овод брезгливо вздрогнул и попятился. Здесь всё равно не заснуть! Лучше походить час-другой, а потом разыскать какой-нибудь навес или стог сена: гам будет чище и спокойнее.
Была тёплая ночь, и полная луна ярко сверкала в тёмном небе. Овод бродил по улицам, с горечью вспоминая утреннюю сцену. Как жалел он теперь, что согласился встретиться с Доминикино в Бризигелле! Если бы сказать сразу, что это опасно, выбрали бы другое место, и тогда он и Монтанелли были бы избавлены от этого ужасного, нелепого фарса.
Как padre изменился! А голос у него такой же, как в прежние дни, когда он называл его carino…
На другом конце улицы показался фонарь ночного сторожа, и Овод свернул в узкий извилистый переулок. Он сделал несколько шагов и очутился на соборной площади, у левого крыла епископского дворца. Площадь была залита лунным светом и совершенно пуста. Овод заметил, что боковая дверь собора приотворена. Должно быть, причетник забыл затворить её. Ведь службы в такой поздний час быть не может. А что, если войти туда и выспаться на скамье, вместо того чтобы возвращаться в душный сарай? Утром он осторожно выйдет из собора до прихода причетника. Да если даже его там и найдут, то, наверно, подумают, что сумасшедший Диэго молился где-нибудь в углу и оказался запертым.
Он постоял у двери, прислушиваясь, потом вошёл неслышной походкой, сохранившейся у него, несмотря на хромоту. Лунный свет вливался в окна и широкими полосами ложился на мраморный пол. Особенно ярко был освещён алтарь – совсем как днём. У подножия престола стоял на коленях кардинал Монтанелли, один, с обнажённой головой и молитвенно сложенными руками.
Овод отступил в тень. Не уйти ли, пока Монтанелли не увидел его? Это будет несомненно всего благоразумнее, а может быть, и милосерднее.
А если подойти – что в этом плохого? Подойти поближе и взглянуть в лицо padre ещё один раз; теперь вокруг них нет людей и незачем разыгрывать безобразную комедию, как утром. Быть может, ему больше не удастся увидеть padre! Он подойдёт незаметно и взглянет на него только один раз. А потом снова вернётся к своему делу.
Держась в тени колонн, Овод осторожно подошёл к решётке алтаря и остановился на мгновение у бокового входа, неподалёку от престола. Тень, падавшая от епископского кресла, была так велика, что скрыла его совершенно. Он пригнулся там в темноте и затаил дыхание.
– Мой бедный мальчик! О господи! Мой бедный мальчик!..
В этом прерывистом шёпоте было столько отчаяния, что Овод невольно вздрогнул. Потом послышались глубокие, тяжёлые рыдания без слёз, и Монтанелли заломил руки, словно изнемогая от физической боли.
Овод не думал, что padre так страдает. Не раз говорил он себе с горькой уверенностью: «Стоит ли об этом беспокоиться! Его рана давно зажила». И вот после стольких лет он увидел эту рану, из которой все ещё сочилась кровь. Как легко было бы вылечить её теперь! Стоит только поднять руку, шагнуть к нему и сказать: «Padre, это я!»
А у Джеммы седая прядь в волосах. О, если бы он мог простить! Если бы только он мог изгладить из памяти прошлое – пьяного матроса, сахарную плантацию, бродячий цирк! Какое страдание сравнишь с этим! Хочешь простить, стремишься простить – и знаешь, что это безнадёжно, что простить нельзя.
Наконец Монтанелли встал, перекрестился и отошёл от престола. Овод отступил ещё дальше в тень, дрожа от страха, что кардинал увидит его, услышит биение его сердца. Потом он облегчённо вздохнул: Монтанелли прошёл мимо – так близко, что лиловая сутана коснулась его щеки, и всё-таки не увидел его.
Не увидел… О, что он сделал! Что он сделал! Последняя возможность – драгоценное мгновение, и он не воспользовался им. Овод вскочил и шагнул вперёд, в освещённое пространство:
– Padre!
Звук собственного голоса, медленно затихающего под высокими сводами, испугал его. Он снова отступил в тень. Монтанелли остановился у колонны и слушал, стоя неподвижно, с широко открытыми, полными смертельного ужаса глазами. Сколько длилось это молчание, Овод не мог сказать: может быть, один миг, может быть, целую вечность. Но вот он пришёл в себя. Монтанелли покачнулся, как бы падая, и губы его беззвучно дрогнули.
– Артур… – послышался тихий шёпот. – Да, вода глубока…
Овод шагнул вперёд:
– Простите, ваше преосвященство, я думал, это кто-нибудь из здешних священников.
– А, это вы, паломник?
Самообладание вернулось к Монтанелли, но по мерцающему блеску сапфира на его руке Овод видел, что он всё ещё дрожит.
– Вам что-нибудь нужно, друг мой? Уже поздно, а собор на ночь запирается.
– Простите, ваше преосвященство. Дверь была открыта, и я зашёл помолиться. Увидел священника, погруженного в молитву, и решил попросить его освятить вот это.
Он показал маленький оловянный крестик, купленный утром у Доминикино. Монтанелли взял его и, войдя в алтарь, положил на престол.
– Примите, сын мой, – сказал он, – и да успокоится душа ваша, ибо господь наш кроток и милосерд. Ступайте в Рим и испросите благословение слуги господня, святого отца. Мир вам!
Овод склонил голову, принимая благословение, потом медленно побрёл к выходу.
– Подождите, – вдруг сказал Монтанелли. Он стоял, держась рукой за решётку алтаря. – Когда вы получите в Риме святое причастие, помолитесь за того, чьё сердце полно глубокой скорби и на чью душу тяжко легла десница господня.
В голосе кардинала чувствовались слезы, и решимость Овода поколебалась. Ещё мгновение – и он изменил бы себе. Но картина бродячего цирка снова всплыла в его памяти.
– Услышит ли господь молитву недостойного? Если бы я мог, как ваше преосвященство, принести к престолу его дар святой жизни, душу незапятнанную и не страждущую от тайного позора…