Свет, воздух и гигиена — в санаторной архитектуре и в туберкулезной терапии утвердилось жизненное сознание начала XX века. Плавание, спорт, гимнастика, физическая культура стали частью жизни нового века. Реформаторское движение стремилось к здоровому духу и красивому спортивному телу. Архитектура санаториев с их гигиеничностью опережала свое время и стала образцом для идеологов движения Neues Bauen («Новое строительство»). Зигфрид Гидион, предводитель международного модерна, в 1920‐х годах назвал давосские санатории, выстроенные после 1900 года, прототипами «освобожденного проживания». Будущая новая архитектура призвана была исцелять и формировать здоровых людей
[342].
Ориентация фасада на юг, застекленные лоджии и балконы, мебель с каркасом из стальных трубок, характерные черты архитектурного модернизма, начались с санаториев. После Первой мировой войны здания санаториев, наряду с промышленными, считались образцом современной городской архитектуры
[343]. Во второй половине 1920‐х годов в Берлине и Франкфурте-на-Майне стали строить районы, где рядами стояли дома, похожие на швейцарские санатории для легочных больных
[344].
14. Санаторий как форма жизни
На рубеже XIX и XX веков и еще много лет спустя санатории отказывались принимать больных с прогрессирующей формой туберкулеза
[345]. В своих рекламных проспектах санатории ограничивались профилактикой болезни или лечением ранних стадий, то есть легких форм туберкулеза. Умирающих и запущенных лечить не брались. Излечимым возвращали жизнь, поэтому их заботливо оберегали от безнадежных. При запущенной форме болезни любая терапия по-прежнему считалась бессмысленной. Для неизлечимых существовали специализированные отделения в больницах и хосписы. Или их просто выпроваживали умирать, как это произошло с поэтом Христианом Моргенштерном, автором «Песен висельника»
[346], который безо всякой надежды на выздоровление в начале 1914 года искал место, где бы умереть. Санаторий в Арко в Южном Тироле, в паре километров от озера Гарда, отказался принять его. В Грисе Моргенштерн нашел «после упорных переговоров» место в одном санатории
[347], но в начале марта вынужден был покинуть его из‐за своего безнадежного состояния. Свои последние недели он провел в Меране на вилле одной богатой польки, которая согласилась принять его, зная, что он умирает. Моргенштерн скончался 31 марта 1914 года.
Нужно принять во внимание, что с 1900 года до начала Первой мировой войны в санатории принимали больных с неопределенным диагнозом
[348]. Диагностика была еще слаба. До 1920‐х годов чахотку диагностировали в основном методом выстукивания и выслушивания груди. Рентгеновские снимки, вошедшие в медицинский обиход в 1896 году, были не слишком надежного качества и также не позволяли поставить точный диагноз. Снимок показывал затемнение, наличие заболевания, дальше приходилось опять простукивать и прослушивать
[349]. Вероятно, в санаториях лечились разные пациенты — от тяжелобольных до слегка покашливающих симулянтов; граница между здоровьем и болезнью была нечеткой.
Давос обязан своим блеском и реноме в первую очередь богатым пациентам со всего мира, которые могли себе позволить долгосрочное пребывание на фешенебельном курорте. Лечение обычно продолжалось не меньше трех-четырех месяцев, а иногда месяцы превращались в годы. Дату отъезда не мог определить никто, исход терапии был непредсказуем: исцеление или смерть. «Действителен до излечения» — было напечатано на проездных билетах швейцарских федеральных железных дорог в направлении Давоса
[350].
Иногда больной переезжал из одного санатория в другой в надежде на исцеление или хотя бы на короткую отсрочку. Поэт Клабунд лечился в Германии, Италии и в Швейцарии, в Давосе, куда приезжал несколько раз и где и умер в 1928 году в возрасте 37 лет от чахотки.
Но были и такие, кто всю жизнь проводил в статусе пациента, даже когда их состояние уже не внушало опасений. Эти гости удобно устраивались в уютном курортном существовании, окруженные заботой и защищенные от внешнего мира.
Томас Манн писал о санаториях: «Эти институции — типичные явление довоенного времени, мыслимые только при нетронутом еще капитализме. Лишь при тех условиях было возможно, чтобы пациенты за счет своей семьи проживали там годами, а то и вовсе до самой своей смерти
[351].
Санаторий предлагал переходное существование между хронической болезнью и выздоровлением, мог быть местом добровольного изгнания, привилегированным местом отречения от мира и поисков самого себя, отелем, монастырем повышенной комфортности, мог превратиться в зал бессмысленного ожидания, где больной застревал навсегда, а иногда и в казарму.
Для меланхолического поэта Рене Кревеля, друга Клауса Манна, Давос и его санатории были тюрьмой. Чахоточный дадаист и сюрреалист чувствовал себя оторванным от всего, что было для него значимо, и боялся пропустить собственную жизнь. «Мопса, Мопса, что за дрянь эта Швейцария!» — писал он своей подруге Теа Штернхайм по прозвищу Мопса, дочери немецкого драматурга Карла Штернхайма
[352]. Он ненавидел уезжать так далеко от Парижа и Берлина с их интенсивной, бурной жизнью, в которой находилось место в том числе и таким, как он, — гомосексуалам.
Но обычно санаторий был местом освобождения. Неопределенный кашель, прерывистое дыхание, бледность — и состоятельные обеспокоенные родители оплачивают своему отпрыску новое существование за пределами тесных, навязанных, ненавистных рамок. Сбежать от ответственности за семейство, от тяжести профессионального долга и необходимости постоянных общественных достижений, от нервной современности и суеты. Иным болезнь давала возможность обрести необходимую свободу, собственное пространство, творческое вдохновение. Санаторное существование иногда окрыляло. В санаториях писались романы и завязывались страстные любовные отношения. В конец концов, чахотка ассоциировалась с повышенным либидо. «Танцевали, смеялись, пели, кашляли и целовались в коридорах», — писал Клабунд
[353].