В молчании.
Настороженном, недоверчивом и полном надежды молчании.
А он легонько коснулся моего затылка — так привычно и правильно зарылся в волосы длинными чуткими пальцами, легко прошелся по коже подушечками. Выдохнул что-то невнятно-нежное мне в висок, так что я ощутила его горячее, пахнущее коньяком дыхание…
Бог мой. Я не должна. Мне нельзя. Я же потом…
Все эти здравые мысли были. Но было и еще что-то. Ощущение волшебства, пойманного за хвост. Случайного. Счастливого. Которое никак нельзя упустить, потому что больше оно может и не повториться.
— Аня, — шепнул он, прижимая мне к себе, щекоча дыханием мою кожу и отзываясь внутри меня пожаром, диким низовым пожаром — когда погасить его невозможно, только дать прогореть и надеяться, что я выживу. Потом. Когда прогорит.
Или не прогорит?
— Да, — отозвалась я, позволяя ему дотянуться до моих губ своими.
Ощущая, как бешено забилось его сердце. Или мое. Или оба. Спетым дуэтом, тысячей совместных репетиций, на бис…
Одежда разлетелась испуганными птицами. Бокал с коньяком отчего-то покачнулся — и мы поймали его вместе. В две руки. Соприкоснувшись пальцами — и чем-то еще, почти позабытым, нывшим одинокими ночами, а теперь ожившим, тянущим и требующим…
— Анечка, моя девочка, — низким, чуть хрипловатым голосом сказал он, почти пропел. И все во мне отозвалось. На его голос и его руки. Его запах. Его… на него всего. Моего. Волшебного сирена. — Пошли в постель.
О боже. Да. Как я смогла целый год прожить без этого его интимного, певучего, обещающего и невероятно горячего — пошли в постель. Без того, как он подхватывает меня на руки и несет, открывает спиной дверь в спальню — нашу, привычную, уютную спальню, и кладет на постель, без слов мурлыкая: Аня, Анюта моя, Анечка, Анюточка, Нюсечка моя сладкая — и я таю, горю и таю в его руках, ищу губами его губы, сплетаюсь своими пальцами с его, дышу им, и мы вместе…
Вместе. Тысячу раз отрепетированным дуэтом. Как впервые. Боже, как же хорошо!..
Глава одиннадцатая
Боишься подойти к девушке?
Напейся. И элегантно подползи
(С)
И спой
(С) Бонни
Артур
Это была сказка, которая не давала ему покоя больше года. О которой он мечтал, порой доводя себя до отчаяния. Анна, рядом с ним, обнаженная, счастливая, улыбающаяся довольной кошкой — и черные волосы разметались по подушке. И, шалея от ее запаха, вкуса, можно коснуться. Обнять. Прижать к себе.
Когда он говорил всем, кто только соглашался слушать, — или не мог убежать быстро, — что не понимает, почему Анна выставила его… Не то чтобы он лукавил. Очень-очень в глубине души он понимал — за что.
Конечно, конкретной причины, что подвигла Анну на дурацкий мятеж, на дурацкий развод, он не знал. И его бесило, что объясняться она не стала. Как и вести переговоры. Как будто он враг, которого надо просто уничтожить — и чем быстрее, тем лучше.
Но вот за что… Ему было до жути понятно.
За то, что свое личное чудо он стал воспринимать, как обыденность. Как данностью. За то, что он иногда в интервью — или в общении с фанатками — позволял себе вздохнуть в ответ на сочувственные замечания: ой, а что ж вы так рано дали себя охомутать? Были бы сейчас свободным и счастливым.
И он не обрывал, он позволял. Он получал от этого удовольствие.
Как же быстро он забыл всю поддержку и понимание на начальном этапе, когда Томбасов еще не был Томбасовым, и они, вчерашние выпускники, бились головой в разнообразнейшие двери. Закрытые наглухо.
«Ой, какие замечательные мальчики! Голоса — просто божественные. Нет, что вы, без спонсора никаких сольных проектов! Только на подпевки».
Ага. В третий ряд шестым составом. А в классическом варианте, за который так ратовала мама Левушки, платили… Гм-м… Еще меньше, чем за те самые подпевки. И вот «думайте сами, решайте сами». Парни хоть одинокие были. А у него уже Катя… И всегда всем довольная, улыбающаяся, подбадривающая, не унывающая Аня.
И сырный супчик… Если бы тогда он был с курицей… М-м-м. Когда оббегаешь весь город, а волка в тот период ноги молодые ой, как кормили, вернешься домой, в съемную квартирку на окраине, а супчик… Горячий. И есть. Никакой ресторан не мог сравниться с тем вкусом.
Аня… Как она смогла, находясь в декрете, живя на три копейки, закрепиться в театре Оперетты? Он никогда не задумывался. Но не то чтобы был доволен. Потому как жадные взгляды, обращенные к ней, он ловил четко.
А потом… понеслось. И слава Богу, что понеслось. Он смог дать своим девочкам именно то, что они заслуживали. Но… Принес деньги — а сам исчез из их жизни.
Он позволил Ане самой разбираться с домом, с дочерью. Втайне надеясь, что его птица певчая придет к нему и скажет:
— Слушай, я устала.
А он ей, эдаким вальяжно-понимающим барином, ответит:
— Да зачем тебе убиваться с работой. Вот наш дом. Что может быть лучше.
Дождался…
Самое интересное, как он ни страдал, как ни тосковал, но не позвонил ни разу для того, чтобы объясниться. Потребовать объяснений. Он смирился практически мгновенно. И до той волшебной ночи с Клеопатрой, когда царица сфинксов испугала его до того, в чем стыдно самому себе признаться… До того, как Олеся задала прямой вопрос: хочет ли он вернуть семью, а он, не задумываясь, ответил: «Да» — эта замечательная мысль не приходила ему в голову.
Почему, спрашивается?
Ай, да дурак просто.
Он прижал к себе жену, покрепче обнял. И уже погружаясь в сладкий сон, лениво проговорил:
— Ты в мюзикле нашем поешь, я договорился.
* * *
«Черт же сладит с бабой гневной!»
В голове у него билась и билась эта дурацкая фраза из какой-то замшелой классики. Билась так, словно собиралась проломить ему башку изнутри.
Аня. Его наваждение. Разгон от гурии до фурии… Сколько? Один вздох? Только непонятно — его или ее. Она мгновенно леденеет — и становится еще прекраснее. Глаза загораются… И все. Финита.
Вот почему она даже поскандалить с ним не желает? Только «Вон!»
Это ужасное: «Вон из моего дома».
Без объяснений, без объявления войны. И ты несешься по знакомым улицам, ничего толком не видя вокруг и просто не понимаешь — а как? Как дальше. Разве может все остаться по-прежнему теперь, после того как он слова ощутил, что значит — быть счастливым. Как это — дышать рядом с ней. Разве можно…
Он влетел в знакомый ресторанчик, и только в тепле сообразил, куда его ноги принесли.
В «Последнюю струну», оплот и надежду голодных студентов.