Организация наша работала лихорадочно. Двое из товарищей (Казуков и Каменский) немедленно же после успешного выступления на фабриках были арестованы. Это предвещало близкий общий провал, но не уменьшило энергии оставшихся. При содействии рабочих печатников нам удалось напечатать 1000 экземпляров прокламаций и, кроме того, 500 экземпляров составленной нами газеты-однодневки, приуроченной к заранее назначенной на начало марта «неделе профессионального движения». И газету, и прокламации удалось успешно распространить. В тот же день была арестована еще целая группа товарищей. Я понял, что и мой арест – лишь вопрос дней. Но скрываться я и теперь не намеревался. Наоборот, я воспользовался последними днями, остававшимися в моем распоряжении, чтобы по возможности обеспечить продолжение работы. Свободные вечера я старался проводить в театре, куда мог попадать свободно благодаря кое-каким знакомствам: дело в том, что в это время билеты в государственные театры в Петрограде не продавались свободно, а распространялись исключительно через учреждения, так что попасть в театр было не так-то легко.
Спектакли в это время, вследствие введения в Петрограде военного положения, кончались рано: в девять часов. 26 февраля в десятом часу вечера я возвращался из Мариинского театра, где слушал Шаляпина в «Псковитянке». У меня было вполне определенное предчувствие, что в эту ночь меня арестуют. На минуту мелькнула мысль зайти по дороге к знакомым и справиться по телефону, все ли дома благополучно, а может быть, и заночевать у них. Но зачем? Днем раньше или днем позже – не все ли равно? Я махнул рукой и пошел домой.
Дверь мне отворил молодой человек в красноармейской форме: меня ждали! Оказалось, агенты ЧК явились в четыре часа дня, через несколько минут после моего ухода. Узнав, что я ушел в театр, они пытались узнать, в какой именно, но, не получив ответа, оставили красноармейца дожидаться меня с наказом – немедленно по моем возвращении позвонить в ЧК. Я поблагодарил судьбу, позволившую мне в последний раз насладиться пением Шаляпина, и стал ждать незваных гостей.
Скоро они явились: двое господ в фуражках с инженерскими значками (я заметил, что петербургские чекисты любят почему-то украшать свои фуражки именно этим значком). Обыск был ими произведен еще в мое отсутствие. Сборы мои были недолги, и около одиннадцати часов вечера мы сели в автомобиль, ожидавший на соседней улице, и покатили на Гороховую. По дороге спутники мои, титуловавшие меня «товарищем Даном», выражали мне чувства любви и уважения и весьма гуманно рассуждали о тяжелом положении голодающих рабочих и крестьян, о происходившей забастовке и т. д. На улицах не было в буквальном смысле слова ни души: военное положение вступило в свои права. И было странно и жутко мчаться в одиноком автомобиле по совершенно вымершему и темному городу: из-за недостатка электрической энергии освещение улиц и домов прекращалось в десять часов вечера.
Подъехали к ЧК. Старое, знакомое здание градоначальства, где в девяностых годах прошлого века помещалась царская охранка! Сюда входил я ровно двадцать пять лет тому назад, молодой социал-демократ, член Союза борьбы за освобождение рабочего класса, впервые арестованный за энергичную деятельность нашего Союза во время знаменитой забастовки ткачей, открывшей эру массового рабочего движения под знаменем социал-демократии! Это была, можно сказать, заря того революционного движения, которое низвергло царский трон и вознесло к власти большевиков. И вот теперь, четверть века спустя, – тоже рабочая забастовка, и тоже сотни пролетариев идут в тюрьму, и я опять с ними, а преследуют, арестуют, допрашивают нас большевики, наши тогдашние товарищи и братья по Союзу, в числе основателей и виднейших деятелей которого были одинаково и Мартов, и Ленин, и нынешние столпы коммунизма, и вожди теперешних меньшевиков! Какая фантасмагория! И сколько дум теснится в голове, пока проходишь в знакомый подъезд и поднимаешься по лестнице!
В приемной нас встречают два старых надзирателя. Кроме меня тут же сидят только что привезенные два рабочих-пекаря и пожилая фабричная работница. Из краткого разговора с ними выясняется, что все они – люди совершенно серые, ни в какой организации не состоят. Пекаря видимо напуганы обстановкой и пытаются объяснить мне, что они ни в чем не виноваты, что бастовать они не хотели, что их сняли рабочие какого-то завода: они как будто ищут у меня защиты, и я уже заранее вижу, как унижена и оплевана будет душа этих простых, темных пролетариев, когда следователь-чекист будет кричать на них на допросе и грозить им всевозможными карами, добиваясь «чистосердечного признания» и «раскаяния»! Женщина держится гораздо более бодро и заявляет, что арест ее не страшит: «Все равно дохнем с голоду!» Ее скоро уводят в соседнюю комнату и приступают к нашему «личному обыску». Каждого раздевают донага. Выворачивают все карманы, тщательно ощупывают каждый шов, стучат по подошвам и каблукам сапог: орудуют мастера своего дела! Часы, кошельки, бумажники, перочинные ножи, всякий клочок бумажки – откладываются в сторону. После обыска нас бесконечными лестницами и извилистыми коридорами ведут в фотографию и снимают при свете электричества. Затем рабочих куда-то уводят, а меня в сопровождении чекиста отправляют в комнату президиума ЧК.
Здесь я застаю довольно большое общество. За столом, куда меня сажают, сидит молодой человек лет двадцати восьми, с мелкими чертами лица, с физиономией приказчика из небольшой галантерейной лавки. Скоро я узнаю, что это – товарищ Чистяков, следователь по делам социалистов. Впоследствии мне говорили, будто это – бывший парикмахерский подмастерье с Петроградской стороны. Он же сам утверждал, что он бывший студент, был социалистом-революционером, будто бы живал и во Франции, и в Испании. Был он не прочь вести с заключенными «умные» разговоры и принимать романтические позы, как-то заявил даже, что его деятельность в ЧК не удовлетворяет, что ему хочется «тряхнуть стариной», что он остался в душе эсером-террористом и подумывает, не махнуть ли опять за границу, чтобы… убить Клемансо, как главу антантовского империализма! Вообще же разговор его обличал в нем человека крайне неинтеллигентного, политически безграмотного, безмерно лживого и хвастливого.
За другим столом сидели двое: один – плотный, с грубым, простецким лицом, – как выяснилось из его слов, матрос, будто бы участник июльского восстания 1917 года; другой – маленький, вертлявый человек, носивший фамилию Степанов – явный псевдоним, так как человек, несомненно, был евреем. Матрос, между прочим, уверял, что во время июльского восстания было убито на его глазах множество матросов, что он сам хоронил их и т. д. Я тут же уличил его во лжи, напомнив, что даже в большевистских газетах того времени никогда не сообщалось ни об одном убитом из среды матросов, которые, напротив, сами без всякого повода перестреляли и ранили в те памятные дни немало народу. Но парень, видимо, так сжился со своей легендой, нужной ему для обличения «кровожадности» меньшевиков, что упорно продолжал твердить свое.
Кроме перечисленных уже лиц на диванчике сидело двое малозаметных людей интеллигентского вида, а потом пришел и сам председатель ЧК – рабочий Комаров, высокий, хорошо упитанный брюнет, с наглым, самоуверенным лицом, одетый по-военному, с кобурой на поясе.