Опять воспоминания о том, что было четверть века тому назад и позже – летом 1906 года, когда я посещал тут Троцкого, сидевшего по делу первого Совета рабочих депутатов: с волнением и негодованием говорил тогда Троцкий о входивших в практику царского правительства массовых казнях и рассказывал мне о приговоренном к повешению молодом рабочем Котлове, с которым он гулял и играл в чехарду на тюремном дворе и который однажды ночью исчез, чтобы больше не появляться. Времена меняются, и люди меняются вместе с ними…
На одной из галерей нас останавливают и подвергают тщательному обыску. Ссылки на то, что нас обыскивали в ЧК, не помогают: разворачивают вещи, заставляют снимать верхнюю одежду, осматривают и ощупывают. Наконец тягостная процедура кончена: по камерам! Но свободных нет. В маленьких одиночках напихано по два и по три человека. Меня всовывают в камеру, где на койке лежит уже какая-то грузная фигура, испуганно поднимающаяся при захлопывании тяжелой двери.
В камере темно. Я сажусь в пальто на приделанное к стене железное сиденье за железным же столом. Мой товарищ по камере садится на койку и осторожно начинает расспрашивать меня, кто я и как сюда попал. Мало-помалу начинает брезжить рассвет, и я различаю черты говорящего со мною человека. Это – высокий, плотный мужчина лет пятидесяти, с большой окладистой бородой, широким лицом, мясистым носом, испуганно бегающими глазами, грубыми рабочими руками. Одет в рваное пальто и рваные сапоги. Рассказывает мне свою историю: он – рабочий Балтийского завода, эстонец, в свободное время – а мало ли было его, свободного, за последние годы? – работал в собственной, по грошам сколоченной починочной мастерской. Но мастерскую недавно конфисковали, а сам он попал в глазах комячейки в «буржуи». Политикой не интересуется, весь ушел в домашние заботы, мечтает об отъезде в Эстонию. Но лишь только начались волнения, его, по указанию ячейки, арестовали. Он усиленно уверяет меня, что «ни в чем не виновен»: видно, и боится, и не вполне доверяет мне. Мое имя он знает из газет. Мало-помалу он все-таки втягивается в более откровенную беседу: рисует мне безрадостную картину жизни петроградского рабочего и рассказывает, что в ЧК встретился с арестованным рабочим завода Нобеля – Дорофеевым, у которого взяты наши прокламации и газеты.
Наступает утро, приносят кипяток. У меня с собою чай и сахар. Я завариваю, и мой сосед конфузливо берет у меня кусочек сахару. Он пробыл здесь сутки и уже отощал: дают полфунта хлеба в день и два раза мутную жидкость, в которой плавают редкие кусочки конского легкого, – вот и все. Вдобавок «суп» этот совершенно без соли. Из дому я захватил с собою случайно оказавшиеся 2 фунта хлеба и кусочек масла. Мы по-братски делим хлеб, рассчитывая, что его должно хватить по крайней мере на два дня, пока принесут передачу из дому. Съев свою порцию хлеба, мой сосед тщательно сгребает в ладонь все крошки со стола и отправляет их в рот.
Просидели мы вдвоем недолго. Днем пришел познакомиться со мною начальник тюрьмы – большевик из рабочих Селицкий – и распорядился перевести сожителя моего в другую камеру, а меня оставить одного. С Селицким сейчас же завязывается «политическая» беседа – малоинтересная. Все то же: меньшевики служат буржуазии, потому что стоят за свободу торговли и обманывают рабочих. Большевистскими газетами – а других ведь нет! – дан твердый пароль, и вся советская бюрократия сверху донизу повторяет его, пока… пока не будет дано других указаний.
Уборщики тюрьмы, разносчики кипятка и пищи – все это почти сплошь рабочие из «уголовных», то есть попавшихся в разного рода хищениях: иначе жить нечем! Среди них есть принимавшие в прежнее время участие в политической жизни. Кое-кто из них знает меня, и благодаря этому сразу получается возможность сношений с другими одиночками, где сидят другие арестованные товарищи. Узнаю целый ряд фамилий сидящих и даю знать о себе. Достаю из тюремной библиотеки книги: в библиотеке работают и «старшими рабочими» числятся все «каэры» (контрреволюционеры) – адвокаты, инженеры, литераторы – и «спекулянты». Среди тюремного персонала, несмотря на усиленное «подтягивание», очень много решительно враждебно относящихся к большевикам и, наоборот, заранее склонных сочувствовать каждому заключенному. Все это облегчает положение, и строгие тюремные правила не всегда строго соблюдаются.
Ежедневно дают на четверть часа газету, а по вечерам до полуночи доносятся до меня издалека звуки музыки, пения, аплодисменты и хохот: это – из устроенного в одном из крыльев корпуса театра для служащих и заключенных. Но меня туда не пускают: я числюсь в «строгом» заключении. «Да вам и не интересно будет, – говорит помощник начальника. – Это ведь только для буржуйчиков и спекулянтов забава!»
Электричество в камерах выключают в десять часов вечера, но мне Селицкий разрешает пользоваться им без ограничения времени. От нечего делать погружаюсь в чтение взятых из библиотеки романов и засиживаюсь до поздней ночи.
1 марта ложусь спать около часу ночи. Только успеваю задремать, гремит ключ в замке, дверь отворяется, и старший надзиратель кричит: «С вещами!» – «Куда?» – «Там увидите! Только скорее: ждут!»
Нехотя встаю, одеваюсь, собираю вещи. «Готово?» – «Да!» Меня выводят в коридор, оттуда в контору тюрьмы. Там застаю целую кучу партийных товарищей: профессор Рожков, Назарьев, Каменский, Чертков, Шпаковский, Дорофеев, Казуков, Малаховский, Глозман. Все с вещами, и все недоумевают: куда нас везут? Конторские служащие отвечают незнанием. Они почему-то смущены, необычайно любезны, охотно исполняют все просьбы и торопятся вернуть нам отобранные при поступлении в тюрьму деньги и вещи. Приводят пять заключенных женщин: это – социалистки-революционерки или почему-то причисляемые чекистами к партии эсеров. Они тоже не знают, в чем дело.
Садимся все в приемной и начинаем разговор. Расспрашиваем друг у друга, кто, когда и при каких обстоятельствах арестован: все взяты за последние четыре-пять дней, в связи с забастовкой. Один товарищ рассказывает красочную историю, как у них, за Московской заставой, собрание социал-демократов было выслежено и арестовано бандой вооруженных мальчишек из коммунистического союза молодежи. Обмениваемся предположениями о том, куда нас переводят. Кто полагает, что в Кресты (Выборгская одиночная тюрьма), кто – что в Петрожид (бывший Петроградский женский исправительный дом).
Наконец на дворе слышится пыхтение грузовика. Входит конвой. Нас перекликают, выводят на двор. Мы взбираемся на два больших грузовика, на каждом по четырем углам и на козлах рядом с шофером размещаются вооруженные красноармейцы. Тяжелые ворота распахиваются, и мы выезжаем. Уже светает. На улице морозно. Прохожих – ни души, но время от времени отделяются от стен красноармейцы с винтовками в руках, с автомобиля кричат: «Свои!» – и мы едем дальше. Литейный мост проехали: стало быть, не в Кресты и не в Петрожид. Куда же? В ЧК? Или, может быть, в Петропавловскую крепость? – начинает мелькать мысль. Кто-то говорит шепотом: «Уж не расстреливать ли нас везут?» – «Нет! Ведь массовые расстрелы происходят на Полигоне: мы тогда свернули бы через Литейный мост».
Доезжаем до Троицкого моста и сворачиваем на него. Крепнет уверенность, что едем в крепость. На мосту – остановка: что-то испортилось в переднем грузовике, и мы ждем неподвижно – странный и жуткий караван на пустынном мосту, в утреннем тумане, нависшем над Невой. Со стороны крепости мчится нам навстречу легковой автомобиль: в нем Чистяков и еще кто-то из чекистов. Они подтверждают нашу догадку, что везут нас в крепость, но почему и зачем, не говорят. Наконец мы трогаемся, и скоро грузовики въезжают в наружные ворота крепости, потом длинной аллеей подъезжают ко вторым воротам, шныряют в них и останавливаются меж двух длинных одноэтажных домиков: над левым надпись: «Комендант».