Наш «идеальный» режим в ДПЗ также длился недолго. Уже через месяц началось постепенное отнятие тех льгот, которыми мы пользовались, и притом без всякого повода с нашей стороны. Началось с того, что неожиданно запретили приходить к нам на лекции женщинам. Потом объявили, что камеры будут закрываться в семь часов вечера. В начале июня нас внезапно и без объяснения причин лишили свиданий на две недели, – как оказалось впоследствии, в связи с происходившими в это время в Петрограде рабочими волнениями. Однажды ночью, когда все мы спали, была унесена наша железная печка. Это был серьезный удар ввиду отвратительности того кипятка, который мы получали из казенной кухни. Наши рабочие сейчас же нашли выход, соорудив из валявшихся на дворе обрезков железа крохотные печурки, которые ставились на окно и топились щепочками. Но через некоторое время при ночном обыске и эти печурки были отобраны. После длинного ряда разнообразнейших придирок был положен конец нашей главной вольности: в начале июля наши камеры вообще перестали открывать по утрам, и мы очутились на общем положении, видясь друг с другом только на прогулке да приходя друг к другу в гости попустительством надзирателей втайне от начальства.
Понятно, как нервировало товарищей это немотивированное ухудшение режима. Заявления в ЧК и личные переговоры с приезжавшим Семеновым и другими чекистами ни к чему не приводили: они отделывались неопределенными обещаниями. Голодовка грозила вспыхнуть каждый день, и только сознание крайне неблагоприятной обстановки заставляло воздержаться от нее: события, разыгравшиеся в конце апреля в Бутырской тюрьме, говорили об этой обстановке весьма красноречиво. Здесь тоже режим был «идеальный», и специальное описание «социалистического коридора» было во славу и честь большевистского правительства помещено в русских и заграничных коммунистических газетах. Это не помешало тому, что в одну прекрасную ночь на коридор нагрянуло несколько сот чекистов-красноармейцев, и заключенные, поднятые с коек, были развезены по провинциальным тюрьмам, где большинству из них пришлось сидеть в самых тяжелых условиях. При этом сопротивлявшиеся были избиты. Петроградские чекисты также грозили развозом в провинциальные тюрьмы при малейшей попытке протеста против ухудшения режима, и, к сожалению, общая обстановка была в данный момент такова, что казалось, они смогут привести в исполнение свою угрозу…
Есть еще одна особенность в большевистской тюрьме, делающая пребывание в ней невыносимо тяжелым. Это – то, что перед глазами у вас всегда есть несколько человек обреченных: вы живете, встречаетесь в коридорах и на прогулке с людьми, которые не сегодня завтра будут расстреляны; вы слышите и видите, как этих несчастных уводят, читаете безумную тревогу, страх в их глазах и при этом все время сознаете, что вы безвластны, бессильны предотвратить этот ужас, надвигающийся с холодною размеренностью и неумолимостью машины.
И быть может, самое ужасное – это именно та будничная обстановка, в которой происходит это массовое убийство людей, получившее характер бытового явления. Все попытки изобразить большевистский террор в его наиболее кричащих, безобразных проявлениях, в его эксцессах, возбуждающих омерзение и отвращение, в его уродствах только ослабляют то удручающее впечатление бездушного механизма, мимоходом давящего сотни людей, какое он производит в своем, если можно так выразиться, «нормальном» виде.
Вот несколько мелких штрихов, врезавшихся мне в память еще со времени сидения моего в Бутырках в 1919 году.
По двору гуляет молодой человек, латыш, с наглой физиономией, с копной длинных, до плеч, русых волос. Он со всеми заговаривает, шутит, смеется – и ему отвечают, не смеют не отвечать. Ежедневно он в новом костюме: сегодня в матросской форме, завтра – в судейском вицмундире, послезавтра – в тужурке инженера. Откуда у него такое обилие костюмов? Он сам охотно рассказывает: это он снял с тех, кого расстреливал. То был чекист, временно угодивший в Бутырки, где играет роль шпиона и доносчика. Фамилия его – Лейта; так, по крайней мере, он назывался в тюрьме. Выйдя на волю, я как-то встретил его на улице – на Кузнецком Мосту – в компании молодых людей и девиц, хотя он продолжал «сидеть в тюрьме». Приезжавшие в тюрьму чекисты, не стесняясь, беседовали с ним на дворе, давали ему деньги и т. д. Официально Лейта был сам приговорен к расстрелу за какие-то злоупотребления. Когда я его видел в тюрьме, со времени этого «приговора» прошел уже год!
Вот другая картинка. В пять часов дня приезжает знаменитый «комиссар смерти» Иванов. При въезде хорошо знакомого автомобиля на тюремный двор приговоренных к расстрелу начинает бить мелкая дрожь. За кем приехали? Чья очередь? Оказывается – за крупным «спекулянтом» В. Но он бросается на койку. Он заявляет, что болен, не может идти. Он хочет отсрочки хоть на день в смутной надежде, что, может быть, как-нибудь удастся выпутаться. Но красноармеец-чекист, которому некогда ждать, закатывает ему две оплеухи, и обреченный встает, одевается и идет за своими палачами.
Или вот еще. Рослый, здоровый, красивый молодой человек, смотритель шоссе, приговоренный к расстрелу и уже более месяца ежедневно гадающий, помилует ли его президиум ВЦИКа или нет, высовывается из окна и кричит приятелю, сидящему в другой камере: «Митя, пришли, берут! Отсылаю тебе сапоги, пойду босиком. Не хочу, чтобы этой с… и мои сапоги доставались. Прощай!» И вот он исчезает с окна, и шаги его в последний раз отдаются в коридоре. Как все просто! Как обыденно! Без всяких драматических эффектов – и так невыносимо тяжело! Душно!
Последнее впечатление, которое мне довелось унести с собою из ДПЗ, принадлежало к числу именно таких незабываемых переживаний.
В десятых числах июля как-то утром рабочие, принесшие нам хлеб, рассказали, что ночью очищено камер тридцать в галереях первого и второго этажа мужского корпуса и туда посажено – по двое и по трое в камере – множество мужчин и женщин. Все крыло, где помещаются эти камеры, изолировано от прочего корпуса, туда не пускают даже тюремную администрацию, а охрану несут чекисты. Впоследствии эти сведения были дополнены тем, что все, посаженные в эти камеры, сидят без прогулок, без свиданий и без передач.
Идя на прогулку, мы действительно увидели вооруженных чекистов, никого не пропускавших в одну из частей коридора. Со двора было видно, что во всех камерах, отведенных под новоприбывших, вставлены двойные рамы и, несмотря на ужасающую жару и духоту, захлопнуты наглухо. Но в двух окнах нижнего этажа рам не оказалось: их не успели еще, видно, приготовить и вставить. И в каждом из этих окон виднелись три молодые женские головки, прильнувшие к решетке. У одной такой группы я спросил: по какому делу? «Да мы страшными преступницами оказались: в заговоре обвиняемся», – послышался ответ, сопровождавшийся веселым хохотом. Вошедший в камеру чекист грубым окриком прервал разговор, заставив моих собеседниц сойти с окна. А потом на дворе против окон этих камер был поставлен специальный часовой, следивший, чтобы заключенные в окна не выглядывали.
Для меня было очевидно, что готовится какая-то новая грандиозная бойня. В воздухе запахло человеческой кровью. Мое подозрение превратилось в уверенность, когда я увидел в запретном коридоре гладкую, самодовольную фигуру Агранова, следователя ВЧК по особо важным делам. И, уходя через несколько дней из ДПЗ, я уносил с собою тяжелое предчувствие драмы и образ юных лиц, весело смеющихся из-за тюремной решетки, когда смерть стоит уже у них за плечами.