Остальные двое заключенных были старик с Кубани и эстонец средних лет. Расспросить их об их делах я не успел, так как уже на следующий день меня перевезли в Бутырскую тюрьму.
Грузовик, на котором мы выезжали со двора ВЧК, был битком набит самым разнообразным народом. Неожиданно встретился я тут со старым партийным товарищем, одесситом Гарви: он сидел во владимирской тюрьме и теперь был переведен в Москву. Тут же скромно жался в углу грузовика злополучный делегат Коминтерна в своем аккуратном пиджачке и с красным бантиком в петлице.
Глава IX
В Бутырках
Ко времени прибытия моего в Бутырки заключенных социалистов и анархистов в тюрьме было сравнительно немного, и почти все они помещались в одиночном корпусе. После апрельского разгрома сюда были возвращены главным образом члены Центральных комитетов. Большинство остальной публики оставалось раскинутым по провинциальным тюрьмам – ярославской, владимирской, рязанской, орловской.
Из нашего Центрального комитета я застал тут Ежова, Плескова, Николаевского. Из ЦК социалистов-революционеров – Гоца, Тимофеева, Веденяпина, Гендельмана, Артемьева, Донского, Лихача, Цейтлина и др. Большинство из них сидело уже свыше года, некоторые – более двух лет. Так же долго сидели и члены ЦК левых эсеров Камков, Майоров, Богачев. Все уже успели пережить всякие пертурбации: резкую смену тюремных режимов, перевод из тюрьмы в тюрьму. Члены нашего ЦК, как я уже упоминал, перенесли и трехдневную голодовку во «внутренней тюрьме», чтобы добиться самых элементарных условий человеческого существования. Вообще эта «внутренняя тюрьма» не прошла для них бесследно: двое – Ежов и Николаевский, – побыв там месяца два, вернулись в Бутырки с тяжелою формою цинги. Все пребывали, конечно, в полной неизвестности насчет своей дальнейшей судьбы, питаясь на этот счет такими же противоречивыми слухами, какие распространялись и у нас в ДПЗ в Петрограде.
Кроме членов различных Центральных комитетов было в мужском и женском отделениях одиночного корпуса и десятка полтора-два других заключенных социалистов и анархистов. Особую группу составляли «панюшкинцы» – большевики, образовавшие оппозиционную партию под названием «Серп и молот». Позиция этой партии была в общем довольно неопределенна, потому что в ней смешивались самые разнообразные элементы: утописты, требовавшие возврата к политике «октября 1917 года», рабочие, почувствовавшие себя связанными по рукам и ногам опекой бюрократии и начавшие смутно понимать весь вред коммунистической диктатуры, а наряду с ними и темные авантюристы, недовольные тем, что новый курс большевистского правительства вытесняет их с насиженных местечек или мешает им беспрепятственно ловить рыбу в мутной воде террористического режима. Одним из главарей этой пестрой партии был матрос Панюшкин, прославившийся в самые первые дни после большевистского переворота убийством студентов, братьев Ганглез, оставшимся безнаказанным. Новая партия выступила сначала очень шумно, созвала даже публичное собрание, где резко критиковалась политика правительства. Но вскоре главари ее, в том числе и Панюшкин, были арестованы, и партия распалась. Вся эта компания держалась, в общем, обособленно. Несколько раз они объявляли голодовку, но относились к этой форме протеста малосерьезно и прекращали голодовку, ничего не добившись. В конце концов они были высланы в Вологодскую губернию. Не знаю, что сталось с остальными, но сам Панюшкин очень скоро «покаялся», напечатал в газетах письмо с нападками на меньшевиков и эсеров, якобы введших его в соблазн, и объявлял о своем возвращении в лоно большевистской партии, которой обещал отныне служить верой и правдой.
Еще один заключенный выделялся на общем фоне: высокий плотный человек с длинной русой бородой, голубыми глазами, тихий и застенчивый. Это был Элоранта, финский литератор-коммунист. По-русски он еле говорил несколько слов, и объясняться с ним было трудно. Он сидел уже около года по делу об убийстве членов ЦК Финской коммунистической партии в Петрограде (в августе 1920 года). Убийство это произошло на почве фракционной борьбы, осложненной спорами из-за дележа денег, получавшихся финской коммунистической эмиграцией от большевиков. Убийцами были молодые члены партии, ворвавшиеся на заседание ЦК и в запальчивости выстрелами из револьверов убившие восемь и ранившие одиннадцать его членов. Все они сидели в общих камерах Бутырской тюрьмы, а Элоранта в одиночке. В феврале 1922 года – через полтора года после убийства! – состоялся суд революционного трибунала. Непосредственные участники убийства были приговорены к различным срокам тюремного заключения, Элоранта же, как вождь рабочей оппозиции и идейный вдохновитель убийства, – к расстрелу. Ему, как литератору, ставилась в вину «демагогическая агитация», втягивавшая рабочую оппозицию в «склочную борьбу против финского ЦК». Сам трибунал почувствовал, видимо, смущение перед своим собственным чудовищным приговором и, применяя декрет об амнистии 7 ноября 1921 года, постановил заменить расстрел заключением в тюрьме на пять лет. Но президиум ВЦИКа применение амнистии отменил, и в ночь с 16 на 17 февраля несчастный Элоранта был казнен.
Других политических, кроме социалистов и анархистов, было мало. Большая часть камер была занята уголовными – по делам о хищениях и бандитизме. Они наполняли собою всю верхнюю (третью) галерею МОКа (мужской одиночный корпус; женский назывался на языке заключенных и администрации – ЖОК). Большинство из них сидело в «строгом» заключении, и было среди них немало ожидавших смертного приговора или уже приговоренных к расстрелу.
Начальником громадной тюрьмы (около 2500 заключенных) был некий Попов, автор знаменитой инструкции для «внутренней тюрьмы при ВЧК», где он был комендантом до перевода в Бутырки. Бывший гвардейский унтер-офицер, высокий и худой как жердь, с лошадиным лицом и бесцветными, оловянными глазами, невежественный, тупой и жестокий, Попов был вдобавок ужасно глуп и упрям. Убедить его в чем-либо или доказать ему нелепость какого-либо придуманного им распоряжения было невозможно. Однажды он придумал, чтобы заключенных выводили в уборную (по правилам это должно было делаться два раза в день) поодиночке. Тщетно ему доказывали заключенные бессмысленность такого рода изоляции людей, которые гуляют совместно. Тщетно и надзиратели вычисляли, что при таком порядке мало будет круглых суток, чтобы пропустить по два раза через уборную семьдесят – семьдесят пять человек, сидевших на каждой галерее. Попов упрямо твердил: «Вот, все хотят умнее меня быть. А я и сам знаю, как надо» – и долго еще не забывал повторять свое распоряжение каждый раз, как заходил в МОК во время «оправки» и замечал, что оно нарушается, – а нарушалось оно, разумеется, с первого же дня. Больше всего не любил он, чтобы над ним насмехались: «Все-то они пересмешничают», – жаловался он председателю ВЧК на непочтительность социалистов. Примириться с нашей борьбою за более свободный режим он никак не мог, и каждая уступка начальства его, видимо, до глубины души огорчала. Уже тогда, когда мы добились открытия камер и множества других льгот, он в один прекрасный день развесил во всех камерах составленную им новую инструкцию – бледную копию с инструкции «внутренней тюрьмы». Когда же мы инструкцию немедленно сняли, а чекистское начальство подтвердило все наши вольности, душа Попова не выдержала, и он ушел из Бутырок. Впоследствии, проезжая через Ригу, я узнал, что Попов состоит теперь комендантом дачи-санатория для видных русских коммунистов на Рижском взморье. Оказалось, что и этих своих питомцев он удручает попытками ввести инструкцию: запретить разговаривать за общим обедом, принимать у себя в комнате гостей и т. д., вообще регулировать каждый их шаг.