Как всегда, начались споры о тактике. Были сторонники решительных действий: предъявление ультиматума, голодовка, активное сопротивление и т. д. Но победило «умеренное» течение. Было решено, по возможности не доводя дела до острого скандала, выпотрошить установившийся режим изнутри путем настойчивого, систематического раздвигания установленных рамок.
Все эти тактические переговоры велись на прогулках, через старост, разносивших съестные припасы, путем записочек, для передачи которых друг другу было сколько угодно способов, и, наконец, прямыми разговорами с окон.
Из-за этих разговоров тоже выходило немало конфликтов. В других тюрьмах, как, например, в Лефортовской в той же Москве, часовые попросту, как в доброе царское время, стреляли в сидящих на окнах. В Орле при таком же случае одному товарищу прострелили руку. У нас Попов шумел и грозил, но к экстренным мерам прибегать не решался. Раз его помощник Соколов решил приступить на женском отделении к энергичным действиям: отнял табуретку у одной из заключенных. А так как заключенная эта оказалась беременной и без табуретки слезть с высокого подоконника никак не могла, то через несколько часов Соколову пришлось вернуть табуретку обратно, и он сконфуженно объяснял, будто никакой кары в виду не имел, а просто табуретка «понадобилась в конторе». После еще нескольких попыток в таком же роде начальство махнуло рукою, и наши позиции на окнах были прочно закреплены.
Одновременно с наступлением на окна мы вели наступление на двери. Все чаще и чаще, возвращаясь с прогулки, из уборной, со свидания, стали пользоваться случаем подбежать к двери чужой камеры, открыть дверную форточку и побеседовать с товарищами. Начальство пыталось бороться с этим, замыкая дверные форточки на замок. Но это оказалось нелегко. В большинстве форточек замки оказались испорченными. Кроме того, надзирателям совсем не улыбалось бегать все время от камеры к камере по вызову заключенных: ведь в советской тюрьме, где все расшатано, во всем нехватка, жизнь не может идти с такою монотонною регулярностью, как в благоустроенных «нормальных» тюрьмах. В конце концов после ряда стычек, иногда довольно бурных, и дверные форточки были оставлены в нашем владении.
Тогда приступили к следующим шагам. Среди нас было несколько рабочих слесарей. Из найденных на дворе гвоздей, обломков железа и т. п. они быстро понаделали отмычки. Высунув руку из форточки, можно было спокойно открыть дверь камеры, когда замок был закрыт на один оборот; на два же оборота его закрывали только ночью. Проходя по коридору, Попов однажды наткнулся как раз на сцену отпирания двери таинственною рукою, высунувшеюся из камеры, и совершенно остолбенел. Подождав, пока заключенный вышел из камеры, он, заикаясь, обратился к нему: «Да как же вы это делаете?» – «А вот так», – спокойно ответил заключенный, продемонстрировав «хитрую механику» изумленному администратору. Попов молча постоял и, махнув рукою, ушел.
Результатом этого происшествия было появление «специалистов» с тюремным архитектором во главе. «Специалисты» осмотрели двери, но не могли придумать ничего другого, как посоветовать и днем запирать замки на два оборота. Но это опять-таки сопряжено было с большими неудобствами для надзирателей. А главное, на тюремных «специалистов» у нас нашлись свои. Не прошло и двух недель, как во всех замках были отогнуты внутренние пружины, так что в любой момент они свободно отпирались самой простой отмычкой. Ничего не подозревавшему Попову пришлось еще раз испытать сильнейшее потрясение, когда однажды во время ночного обхода он застал в одной из камер четверых заключенных, мирно игравших в карты. Постояв, по своему обыкновению, молча и полюбовавшись на игроков, спокойно продолжавших свое занятие, он ушел, огорченный до глубины души, и долго не появлялся в нашем корпусе ни днем ни ночью.
Делать, однако, было нечего. Починить несколько десятков сложных замков в Советской России не так-то просто. Да и не было никаких гарантий, что только что починенные замки сейчас же не будут снова испорчены. Надо было, стало быть, идти на открытый скандал. Но на это ЧК по разным соображениям в это время не решалась. Было еще свежо воспоминание о бутырском избиении 27 апреля, не поднявшем престижа большевиков ни среди русских, ни среди заграничных рабочих. А число заключенных в Бутырках социалистов и анархистов снова достигло внушительной цифры. Постепенно возвращались те, которые в апреле были развезены по провинциальным тюрьмам. Прибывали новые вследствие новых арестов. Подвозились заключенные из других городов, так как все дела о социалистах сосредоточивались в ВЧК, и местные Чрезвычайки охотно сбывали с своих рук беспокойную публику, с которой не так-то легко справиться и пребывание которой в тюрьме не только служит постоянным источником недовольства местных рабочих, но и смущает совесть рядовых коммунистов. К декабрю скопилось в Бутырках уже не менее двухсот пятидесяти заключенных такого рода, и идти с ними на острое столкновение значило рисковать новой громкой историей.
На нас махнули рукой. Сначала закрывали глаза на полный развал строгого тюремного режима и официально считали, что по части соблюдения инструкций «все обстоит благополучно». Потом, в результате неоднократных переговоров с Московской ЧК, в ведении которой формально состояла Бутырская тюрьма, и ВЧК, ведавшей нашими делами, все добытые нами вольности были формально узаконены. С ноября – декабря мы пользовались, в общем, внутри тюрьмы полной свободой общения друг с другом, гуляли совместно, устраивали лекции и собеседования, организовывали клубы и т. д. Представителем нашим для всяких сношений с тюремной администрацией и ЧК был старостат, составленный из делегатов – по одному от каждой фракции. Через него велись все переговоры. Он определял, кого из вновь прибывающих следует переводить в наш корпус.
Оставался старый, но вечно новый вопрос об общении с заключенными-женщинами. В ЖОКе расшатывание режима происходило параллельно с МО Ком, хотя и с некоторым запозданием и с большими трениями. Почта между ЖОКом и МОКом действовала с такою регулярностью, как вряд ли еще где-либо в Советской России, хотя я должен, конечно, воздержаться от описания способов, какими мы достигали правильности, до сих пор недоступной советскому Наркомпочтелю. Ежедневно часов в восемь вечера корреспонденция аккуратно разносилась по адресатам. Желающие могли даже беседовать по особому «телефону», устройство которого не имело ничего общего с изобретением Эдисона.
Но всего этого было мало. Женщин-заключенных было сравнительно немного – человек двадцать пять. Они хотели участвовать в тех лекциях и собеседованиях, которые устраивались у нас, что представляло особенную важность ввиду скудости книжного запаса, которым мы располагали. У некоторых были в МОКе мужья, братья, и не было никаких разумных причин, почему им нельзя видеться друг с другом, а потребность видеться была тем больше, чем неопределеннее вообще был смысл, цели и сроки заключения социалистов. Значительную роль играла, наконец, и та психология заключенного, о которой я говорил в другом месте и которая заставляет при каждом новом расширении тюремной «свободы» все острее чувствовать, что это – «свобода» фальсифицированная.
Начальство, однако, долго сопротивлялось в этом пункте. Но под конец сопротивление его начало слабеть, и оно согласилось, по крайней мере, на то, чтобы старосты нашего корпуса ежедневно посещали ЖОК. На этом, однако, дело не остановилось. В начале декабря произошел знаменитый в летописях Бутырской тюрьмы прорыв МОКа в ЖОК. Гулявшие на дворе мужского корпуса десять – двенадцать заключенных, воспользовавшись открытием ворот для пропуска воза с дровами, ворвались во двор женского корпуса, а оттуда разошлись по камерам, где тотчас же было организовано чаепитие и пр. Случай этот чуть не вызвал очень острого столкновения с администрацией. На приглашение ее вернуться в МОК заключенные ответили отказом. Начались уже разговоры о применении силы. Инцидент был улажен лишь благодаря вмешательству старост, которые заслужили при этом у наиболее экзальтированной части населения ЖОКа нелестную репутацию «умеренности» и «податливости».