Сразу возник вопрос, куда меня деть, так как от чисто врачебной деятельности, которой я уже несколько лет вовсе не занимался, я отказался. Доктор А., старавшийся, надо отдать ему справедливость, устроить меня получше, предложил мне работу в санитарно-просветительном отделе – читать лекции красноармейцам. Мне это не очень улыбалось, так как я полагал, что трудно будет говорить о вопросах санитарии в современной России, не касаясь общих экономических и социальных условий, а следовательно… Категорически отказался я от этой работы после разговора с помощником А. по политической части. Сам А., как коммунист, считался одновременно и политическим комиссаром, политкомом, при Военно-санитарном управлении, но у него для этой области был помощник, помполитком, на обязанности которого лежал политический надзор над всем канцелярским и врачебным персоналом, подчиненным управлению; у этого же помощника, в свою очередь, был помощник, которого я в шутку называл «помпомполитком»; оба были из аптекарских учеников. Так вот, после разговора с одним из юных фармацевтов, деликатно внушавшим мне, в каком духе должен я читать лекции, я счел за благо решительно отказаться от «санитарного просвещения».
Тогда меня назначили помощником заведующего врачебным отделом. Заведующим, моим непосредственным начальником, был молодой – лет двадцати восьми – врач Л., коммунист. Коммунизм его был довольно своеобразный. Из его рассказов я узнал, что он – врач «военного времени», то есть ускоренного выпуска. Попал сразу с университетской скамьи на фронт. После революции ему очень не понравились «всякие армейские комитеты», как он выражался, во все совавшие свой нос и нарушавшие субординацию и дисциплину. Наоборот, большевики ему очень нравились тем, что «все эти комитеты» разогнали, всякую «демократию» прекратили и ввели строгую дисциплину. А у них в полку дисциплина и чинопочитание всегда сохранялись. И Л. рассказывал мне фантастическую историю, как, перейдя после октябрьского переворота 1917 года на сторону большевиков, полк решил покинуть фронт, но сделал это «организованно» и «дисциплинированно»: действовали под командой офицеров, которые, несмотря на большевистские приказы, сохранили погоны; захватывали целые составы поездов и двигались через всю Россию, кое-где пробивая путь силой, устраивая целые сражения с другими какими-то частями, которые тоже называли себя большевистскими, тоже куда-то двигались и перехватывали друг у друга вагоны и паровозы. Кто с кем сражался, Л. и сам точно не знал, но в результате полк очутился в месте формирования, и все постепенно разошлись по домам.
В рабочем или просто революционном движении Л. никогда не только не участвовал, но даже нисколько не интересовался им. С трогательной наивностью он иногда осторожно расспрашивал меня: «А кто такой был Жорес? Чем знаменит Бебель?» – и т. д. Коммунистом он стал исключительно потому, что это удобно в служебном и житейском отношении, да еще восхищала его у большевиков строгость и отсутствие всякого «слюнтяйства» и «гуманничанья». Впрочем, раз он попробовал «идейно» обосновать свой коммунизм и указал, что вот когда он, человек холостой, жил один, то питался плохо, а теперь устроился с другими товарищами коммуной, и оказалось очень удобно: горячие обеды и пр.
О том, кто такой я и меньшевики вообще, он ничего не знал; слыхал только смутно, что «предатели». Вообще, кроме политического невежества, меня поражала в этом отпрыске эпохи третьедумской реакции и «военного времени» крайняя неинтеллигентность вообще, полное отсутствие умственных интересов. А это был ведь врач, да еще вдобавок – сын профессора!
В житейском отношении Л. оказался парнем добродушным и покладистым. Работали мы с ним без трений. Правда, и «работа» же это была! Во все лечебные заведения посылались бесчисленные бланки и анкеты, которые тучей возвращались по заполнении обратно к нам, подшивались и затем бесследно тонули в пучинах канцелярских шкафов, или же подсчитывались, сводились в таблицы и пр. и посылались в Главное военно-санитарное управление. Там они либо тоже бесшумно подшивались к делам, которых никто не читает, или же служили основанием для запросов нам, наших запросов на места, ответов с мест и т. д. – порочный канцелярский круг без всякого намека на какое-нибудь реальное дело. Иногда эта монотонная «работа» перемежалась составлением всяких проектов по приказанию начальства: то проектов приказов по Военно-санитарному управлению, то проектов «сети банно-пропускных пунктов» и т. п. Собирались комиссии, составляли идеальный проект сети бань, прачечных и т. п. идеальнейшего типа, составляли сметы и пр., хорошо зная, что нет ни малейшей возможности ни построить нужных зданий, ни оборудовать их, ни снабдить мылом, бельем и пр. Но канцелярская машина вертелась, служебного времени не хватало, назначались сверхурочные работы, «дело кипело», и начальство было довольно.
Я, признаться, никак не мог войти во вкус этого толчения воды в ступе. Обязанности заведующего отделом и мои, как его помощника, сводились к «руководству» всем этим бумажным коловращением и писанию вышеупомянутых проектов. Как на «писателя», у которого предполагается легкое перо (что высоко ценится в советских канцеляриях), на меня особенно охотно возлагали составление проектов. Но за всем тем, преодолевая невыносимую скуку от этого организованного безделья, я никак не мог потратить больше часа в день на самое добросовестное исполнение возложенных на меня дел: их спокойно можно было возложить на любого деревенского писаря. Тратить же свои силы на «инициативу», то есть на создание новых ворохов чисто бумажных дел, у меня не было ни малейшей охоты. Будь у меня достаточно книг и газет, можно было бы плодотворно употреблять служебные часы на чтение. Но материал для чтения был крайне скуден, и мне не оставалось ничего другого, как стараться приходить возможно позже и уходить возможно раньше. Но и при этом начальство мое удивлялось, как быстро я «освоился с делом»: столь важной и трудной казалась ему бездна канцелярской премудрости!
Мое манкирование службой не осталось, однако, без возмездия. «Политическая часть» в лице упомянутого мною «помпомполиткома» тщательно следила за соблюдением «трудовой дисциплины», то есть за тем, чтобы все являлись на службу и уходили с нее в точно назначенное время. Для этого ежедневно выставлялись листы, на которых служащие должны были собственноручно расписываться; листы эти через пять минут после назначенного срока отбирались и шли к начальству. Служащие, желавшие начальству угодить, являлись даже раньше срока. Они же, в качестве добровольцев, усердно ходили по субботам после службы на устраиваемые коммунистами субботники, то есть шли куда-нибудь за город или на вокзал ворочать бревна или разгружать вагоны. На не посещавших субботники, – а к числу их принадлежал и я – «помпомполитком» смотрел косо.
Этот «помпом», некий М., был юнец с лошадиной физиономией и таковой же глупостью. Когда я только приехал, он добродушно обратился ко мне: «Бросили бы вы, товарищ Дан, ваш меньшевизм да поступили бы к нам в ячейку: лекции бы нам читали!» – и был очень огорчен, когда я отклонил предложенную мне честь. М. тщательно следил «за настроением», имел своих наушников, во все совал свой нос. Он же решил принять радикальные меры для упрочения «трудовой дисциплины». Придя однажды – по обыкновению, с сильным запозданием – на службу, я увидел на стене громадный картон, разделенный на две части. На одной красными чернилами было написано: «Слава честным труженикам!» – и под этою надписью следовали фамилии особо усердных чиновников; на другой – черными буквами: «Позор лентяям и лодырям!» – и дальше на первом месте моя фамилия. Внизу картона – подпись «М». Я искренне расхохотался этому неожиданному производству меня в «лентяи» на сорок девятом году жизни! Разумеется, я ни в чем поведения своего не изменил, М. ни о чем со мной не заговаривал, но красная и черная доски висели до самого моего отъезда, покрывая меня «позором».