Онлайн книга «Время сержанта Николаева»
|
Его лицо, думала она, стало чересчур раздетым, ограбленным, порожним, доступным, умалчивая уже о том, что оно стало попросту неприлично шарообразным и пухлогубым. Физиономия мелкого государственного деятеля, милиционера или завхоза. Полинял, состарился, ожесточился, как после болезни. Хотя, разумеется, ничего жалкого, желчного в безусом Эдике не было. Эдик есть Эдик. Это не Эдичка и не воробей ощипанный, а птица важная, крупная, веселая, сытая, щедрая, лохматая, невзирая на плешь и временное отсутствие усов. Между прочим, уже после торжественного отъезда отсюда Эдика и Наташи, когда проводившие их обитатели “Чайки” принялись за мытье косточек нового хозяина, ни в кого из них, даже в тех, кто стоял в непосредственной близости от Эдика, кто имел возможность вдыхать его одеколон и душный запах его разогретой на солнце кожаной куртки, кто боялся отдавить ему дорогие ботинки, — ни в кого не закралось сомнение, что их новый начальник, этот по-южному смуглый, невысокий, полноватый,хорошо одетый мужчина, был неусатым, гололицым. Никому и в голову не взбрело такое. Даже измученные катарактой разглядели на его не молоденьком, но не старом, не приветливом, но и не строгом, не простом, но и не сложном лице довольно тучные, бархатные, шевелящиеся, как гусеница, чернявые волосы под носиком. Подходя к Наташе, он смотрел так мелодично, как будто что-то напевал про себя, и теперь от избытка влажных чувств полез целоваться новыми, бритыми губами. Ах ты моя вкусная, моя липкая, моя восточная сладость, мой мармелад, мой мед пчелиный, натуральный шоколад топленый. Он виртуозно целовался, этот Эдик, даже гладкой поверхностью. Все равно что-то по-прежнему волосатое, может быть пух ноздрей, щекотало ее губы, ее десны, ее нос, ее язык, ее тающее нёбо. Они прошли бывший пионерский лагерь и по периметру, и по диагонали, приятно догадываясь о тайной, подобострастной слежке за собой из-за деревьев, облинявших щитов на аллее пионеров-героев, бетонных сухих фонтанчиков, беседок, скамеек, трухлявой деревянной скульптуры богатыря, из-под трибуны на линейке. Эдик все взмахивал руками и все так же, даже сильнее, безответственнее строил планы. Наташа и не предполагала, что практичный до кончиков волос Эдик может забираться в такие эмпиреи. Наконец, усталая и голодная, она спросила его: — А тебе не жалко детей? — Не понял? — переспросил он еще с улыбкой, еще с воодушевлением, с горящими щеками. — Ну понимаешь, сюда каждый год, каждое лето выезжало отдыхать по триста-четыреста детей. Теперь они останутся в городе, будут слоняться по подворотням, хулиганить, дышать смрадом. Денег, чтобы вывозить их к морю, жить на даче, кормить овощами и фруктами, у большинства родителей, конечно же, нет. Ты же понимаешь, какое сейчас время и что сейчас творится. — Подожди. Ты что говоришь? — сердито сказал Эдик, останавливаясь и вставая поудобнее на дорожке, сложенной из утонувших бетонных плит. Фразу “ты что говоришь?” (он еще прибавил “Наташа”) он произнес с тем строением и с той мягкостью согласных, с тем субтропическим акцентом, с каким неотвязно и гордо разговаривал его лучший друг Шамиль, переехавший из Ленинграда в Москву, и какой Эдик нет-нет да и слизнет в минуты истерии. — Ты что говоришь, глупая женщина? Ты чтосо мной разговариваешь, как с Собчаком? Я что ли это сделал? Я что ли всю страну до такой белой ручки довел? Что ты смеешься? Ты только можешь болтать со своим Собчаком по телевизору. Замолчи, Наташа. |