Онлайн книга «Когда молчат гетеры»
|
Он захлопнул папку с такой силой, что звук разнёсся как выстрел. Александров вздрогнул, ещё сильнее сгорбившись. — Товарищ Александров, — Хрущёв наконец повернулся к нему, — что вы можете сказать в своё оправдание? Воцарилось такое молчание, что, казалось, можно было услышать, как бьётся сердце каждого присутствующего. Александров медленно поднял голову. Лицо, обычно властное, холёное, теперь выглядело измученным, постаревшим на десять лет. Он сделал шаг к микрофону, и этот короткий путь словно отнял последние силы. — Товарищи, — начал он едва слышно, так что многим пришлось напрячь слух. — Я… я не могу отрицать того, что было сказано товарищем Хрущёвым. Он замолчал, собираясь с силами. Провёл рукой по лицу, вытирая пот, хотя ладонь была такой же мокрой. — Я совершил ошибки, — продолжил чуть громче. — Непростительные ошибки, которые бросили тень на нашу партию, на нашу культуру. Но я прошу… прошу комитет учесть многолетний труд на благо партии и государства. Двадцать пять лет безупречной службы… до этих событий. Последние слова он произнёс совсем тихо. Молчание не несло в себе ни сочувствия, ни понимания — только ожидание развязки. Хрущёв вернулся на место в президиуме, окинув Александрова взглядом, в котором читалось не столько презрение, сколько холодное, расчётливое удовлетворение человека, точно разыгравшего заготовленную партию. — Кто желает высказаться? — спросил председатель, и сразу несколько рук взметнулись вверх. Началось то, что в партийных кругах называлось «коллективным обсуждением», а на деле представляло собой хорошо отрепетированное публичное уничтожение человека, уже приговорённого к политической смерти. Один за другим к трибуне выходили недавние коллеги, товарищи, порой даже друзья Александрова. И каждый считал долгом произнести речь, полную возмущения, негодования, гневных обвинений. — Товарищи, — говорил представитель Московского университета, грузный мужчина с маленькими, глубоко посаженными глазами, — то, что мы услышали сегодня, — не просто пятно на репутации отдельного коммуниста. Это удар по всей нашей морали, по всем принципам, на которых строится наше общество! — Нам доверено воспитание молодёжи, — вторил директор театрального училища, нервно поправляя очки, — а мы позволили разврату проникнуть в святая святых нашей культуры! Непростительно! — Такие, как Александров, своими действиями льют воду на мельницу наших идеологических противников, — гремел с трибуны секретарь райкома, чьё лицо побагровело от наигранного гнева. — Они дают повод империалистической пропаганде чернить наш строй, наши идеалы! Каждый оратор стремился превзойти предыдущего в силе обвинений, в моральном негодовании, в твёрдости требуемого наказания. И с каждым выступлением Александров словно становился меньше за своей трибуной, физически уменьшался под тяжестью обрушивавшихся слов. Хрущёв сидел в президиуме, внимательно наблюдая за происходящим, время от времени что-то записывая в блокнот. Лицо оставалось бесстрастным, но в глазах мелькало выражение человека, следящего за работой хорошо отлаженного механизма. Иногда он чуть заметно кивал, словно одобряя особенно удачную фразу, иногда хмурился, когда выступающий отклонялся от невидимой, но чётко определённой линии. И все — даже те, кто в этот момент произносил речь — ощущали этот взгляд, направлявший, контролирующий, не оставлявший места для отклонений. |