Онлайн книга «Полынь – сухие слёзы»
|
— Да ты ж умеешь, бестолочь! – заорал на неё Ефим, явственно ощущая своё бессилие перед этим смертным отчаянием. – Кто, кроме тебя, могёт-то?! Во всём уезде ни один… — Пустяк это, а не леченье… – с тоской выговорила Устя, утыкаясь лицом в колени. – Народ-то как мёр, так и мрёт. И ничего я не могу. Незачем и тыкаться… Ефим молчал, глядя на растрёпанную, поникшую голову девушки, на её острые, худые плечи, вздрагивающие от слёз. Протянул руку, осторожно дотронулся до локтя Усти. — Да что ж ты убиваешься, дурная… Не много ль берёшь-то на себя? Святая ты, что ли, – исцелять-то? Это ж только Христос Лазаря из могилы поднял! И как это ты ничего не можешь? Можешь ведь, сама разумеешь… И наши все знают. Не то б не слали за тобой среди ночи. Другой какой я бы и лошади не дал отродясь, – сказав это, Ефим почувствовал, что жар снова заливает скулы, и, испугавшись, что Устя заметит это, заговорил быстрее: – Всего-то, поди, и баре не умеют, вон – у Браницких-господ через одного дети мрут! И дохтур из уезда приезжал, и в губернский возили в больницу, тятя им лошадей тогда давал, а толку нет. А третьего года, когда холера была в уезде, – так вовсе полгорода подохло! Это ж жисть, что тут сделаешь? Тут покоряться надо, господня воля… – он запнулся, вдруг поняв, что слово в слово повторяет отца Никодима, и Устька сейчас опять осатанеет. Но она вдруг подняла голову и в упор посмотрела на него. Потом вздохнула и, так ничего и не сказав, поднялась и пошла по пустой дороге навстречу сизым тучам. Ефим долго смотрел ей вслед, ожидая, что Устя, может быть, обернётся. Но она шла и шла, и парень, прикрикнув на лошадей, дёрнул поводья и пошёл следом. Догнав Устю, Ефим хмуро сказал: — За то, что хлебом тебя в лесу блазнил, прости. Пошутить думал, истинный крест, худого в мыслях не было. Ты брату моему невеста, нешто б я стал… – он умолк не договорив. Устинья, стиснув зубы до желваков на скулах, упорно смотрела в сторону. — Что ж молчишь-то, Устинья Даниловна? – так и не поймав её взгляда, невесело усмехнулся Ефим. – Отругай хоть, коли грешен, душу отведи… — Тебя не ругать, а выпороть бы хорошенько, анафема! – буркнула Устинья, отворачиваясь, и Ефим не заметил скупой улыбки на её лице. До самого Болотеева они шли не разговаривая. К околице подошли в сумерках. Солнце село, тучи уже застлали полнеба, и тревожный рыжий месяц скрылся в них, едва показавшись. В селе по-прежнему было безлюдно. — Ступай домой, – сказал Ефим. – Вон уж ваша крыша видна, мать обыскалась, поди. — Нет, она знает, где я, – устало сказала Устя. – Я с тобой до вашего дома дойду. — На что? — Прокопу Матвеичу за коней спасибо скажу. И тебя обороню. — Вот уж надобно… — Надобно не надобно, а этак честно будет. Ефим презрительно пожал широкими плечами, но ничего не сказал. Вдвоём они прошли через всё Болотеево, провожаемые заинтересованными взглядами старух из-за заборов, и остановились перед крепкими силинскими воротами, возле которых высилась грозная фигура Прокопа Матвеевича. — Это что же это за такое? – сумрачно вопросил он, когда сын с Устиньей приблизились. – Что это, я спрашиваю, за явление? Устька, брысь домой, с тобой пущай Агафья разбирается! А ты, собачий сын, у меня… — Не серчай, Прокоп Матвеич, – негромко сказала Устинья, и он её усталого, срывающегося голоса Силин замолчал на полуслове. Подойдя ближе, Устя вполголоса начала рассказывать. |