Онлайн книга «Погрешность»
|
За два часа до фьорда Асгейр сказал, ни к кому не обращаясь: — Про лёд молчим. — Почему? — спросил Рольф. — Потому что мы не знаем, что мы видели. — Асгейр не повернул головы. — Сказать «лёд стоит неправильно» — это ничего не сказать. А в посёлке сейчас каждое слово подберут и понесут туда, куда им надо. Молчим, пока я не поговорю со старейшинами. Он помолчал. — Стейн. — Да? — Тебя это касается вдвое. Я это и без него понимал. Посёлок встретил нас не так, как встречают вернувшуюся артель. Народу на причале было втрое больше обычного. Люди стояли группами и разговаривали вполголоса. И оборачивались — не на нас, а мимо нас, на север, вдоль фьорда, будто проверяли, не идёт ли следом что-то ещё. Рольф первым спрыгнул на настил. — Что случилось? Ответил Торкель. Он стоял ближе всех, и лицо у него было такое, какого я у него ни разу не видел. — Лодка Скегги не вернулась, — сказал он. — Вторые сутки. — Где ходили? — На банке у Тюленьих камней. — Торкель помолчал. — Утром выбросило вёсла. Четыре весла, Асгейр. Все четыре — целые. Целые вёсла. Я стоял с мотком верёвки на плече и очень отчётливо понимал, почему это хуже, чем обломки. Обломки означают шторм. Целые вёсла означают, что лодка не разбилась. Она просто перестала быть лодкой, а вёсла всплыли, потому что дерево всплывает всегда. — Тела? — спросил Асгейр. — Нет тел, — сказал Торкель. Асгейр медлено положил инструмент на настил. — Сколько их было? — Четверо. Оба брата и двое с ними. Братья Скегги. Те самые, с которыми Рольф стоял на одном канате и которые, по его же словам, за всё это время не сказали ему ни слова. Я оглянулся на Рольфа. Он стоял на настиле, всё ещё держа конец швартова, и лицо у него было пустое. Не потрясённое даже, а именно пустое. — Я же шутил про них, — сказал он тихо. — Ещё месяц назад. Что они не умеют разговаривать. — Рольф. — Я не к тому. — Он мотнул головой. — Я просто... я же с ними на канате стоял. Всю жизнь. Дальше по причалу кто-то начал спорить — громко, на два голоса, о том, идти ли завтра лодкам на промысел вообще. Кто-то отвечал, что не пойти нельзя, конец сезона, Совет через неделю. Кто-то кричал, что до Совета ещё дожить надо. За их спинами, у самого края настила, старуха Гудрун сидела на своём перевёрнутом ведре и смотрела на воду. Она ничего не говорила. В тот вечер это было страшнее всего, что она когда-либо говорила. Дома отец не спрашивал про вышки. Он сидел у очага, не занятый ничем, — и это само по себе было хуже любых слов, потому что за шестнадцать лет я ни разу не видел, чтобы он просто сидел. — Ты видел вёсла? — спросил я. — Видел. — И что скажешь? Он долго молчал. — Скажу, что за тридцать лет я поднимал из воды всякое, — сказал он наконец. — И всякий раз мог сказать, что случилось. Шторм — понятно. Наскочили — понятно. Пьяные — тоже, к сожалению, понятно. Он посмотрел в огонь. — А сейчас не могу. — Совет через неделю. — Через неделю. Отец усмехнулся, и в этой усмешке не было ничего весёлого. — И знаешь, что самое скверное? Что я думаю про Совет. Четверо погибли, а я сижу и думаю про то, как это ляжет на Совет. Вот до чего я себя довёл. Мать подошла и молча положила руку ему на плечо. Он накрыл её ладонь своей. Я ушёл к себе. Куртку повесил, аккуратно расправив рукава, и поймал себя на этом только у двери. |