Онлайн книга «Горькая рябина»
|
"А я, – думал он, кусая губы, – разве я не был надменным и гордым, разве я не презирал людей, разве не делал им зла? Я убил человека, который сделал мне добро. А сколько невинных я осудил на страдания ради своей личной выгоды? Почему же я не помнил этого и не нес это в душе?" Многое вспомнил Радченко: и умоляющие глаза старой полячки, когда он выгребал из ее ларчика золотые кресты и кольца, старинные массивные броши и золотые цепочки. Старуха плакала и умоляла: не можно, пан, это семейные реликвии, это память предков, это от прабабушки и бабушки, это свято. А он, скаля зубы, загребал все в свои бездонные карманы. Вспомнил и пылающий огненный взгляд молодой красивой полячки, бросившей ему золотое обручальное кольцо, снятое с длинного розового пальца. Только сейчас, лежа в одиночной камере, он назвал эти свои действия настоящим именем: он был мародером. И по телу его пробежал нервный озноб: ма-ро-дер. Просыпающаяся совесть безжалостно подсовывала ему обвинение за обвинением. Он увидел огромное страшное пепелище села Будище, вспомнил о десятках, сотнях расстрелянных карателями, ни в чем неповинных людей, он, Радченко, не моргнув глазом принес их в жертву ради того, чтобы выслужиться, окружить себя ореолом героя. Ведь напади он из засады на того немецкого генерала и его охрану в пятидесяти верстах от села на лесной дороге – и не было бы стольких невинных жертв. Нет, ему нужно было обозрение мошенской дороги и ее крутой поворот, чтобы обезопасить себя на прямой дороге по нему бы охрана открыла огонь. Спасая себя, он погубил большое село, женщин, стариков, детишек и всех его жителей, мирных селян, хлеборобов. А герой-летчик, у которого на груди нехватало места для боевых орденов, провоевавший всю войну и в конце ее раненным попавший в плен? Разве не из-за его жестокости и бессердечия, его гордыни герой войны страдает сейчас где-то на Колыме? За что он его, честного офицера, храброго воина и патриота стер в порошок. И когда соберешь все это: и мародерство в польских и немецких фольварках, четыре чемодана, набитые золотом, мехами и драгоценностями, уплывшими неведомо куда с черноглазой русалкой Лизой, пепелище Будища, молодого красивого летчика-героя, и Магдебург, и Гродно, то становится попреступнее, чем быть резидентом иностранной разведки. Много, много на его душе кровавых и черных пятен. И совсем уже не шевелилась, не ворошилась, напоминая о себе, а забродила как горный поток и взбунтовалась его совесть. Но почему же в этих преступлениях обвиняет его только совесть, а не закон? Закон предьявляет ему обвинения в преступлениях, которых он не совершал? И совершенно запутавшись в громоздившихся в тяжелой голове мыслях, он не заметил, как уснул чутким и угарным тюремным сном. Разбудил его скрежет открываемой двери. В лицо брызнул сноп лучей фонаря. — Радченко, поднимайся. К следователю. Руки назад! Щелкнули наручники и Радченко, уронив голову, пошел по гулким ночным коридорам, предчувствуя страшное. — Налево! Радченко недоуменно оглянулся на следовавшего за ним надзирателя, вчера поворота налево не было. — Направо! В камерах по сторонам стояла могильная тишина. Ни одного постороннего звука, только отдающийся в пустоте коридоров отзвук его шагов и скрежет по бетону кованых каблуков тюремщика. Радченко сразу же понял, что ведут его не туда, где он был днем на допросе у следователя Вердиньша. Коридоры были не те и поворачивал тогда он один раз. Сердце у Радченко ёкнуло и заныло: значит он идет к профессионалам. Ноги подогнулись в коленях и стали непослушными, ватными. Страх, противный, животный сковал всего, голова затуманилась, к горлу подступила тошнота. До конца коридора оставалось несколько шагов, поворотов больше не было, дорогу преградила серая стена без окон. Шумно распахнулась крайняя дверь налево и из нее шагая впереступь широкими шагами, два здоровенных молодых парня выволокли за ноги большого и плотного мужчину с седым ежиком на болтавшейся из стороны в сторону крупной голове. Из полуоткрытого рта текла струйка густой темной крови и отпечатывалась на матово сверкающем бетоне пола как след проползшего раздавленного червяка. Парни пнули двери напротив, швырнули в них мужчину и шумно хлопая ладонь о ладонь, словно стряхивая с рук пыль, захлопнули дверь, повернули ключ и пошли вразвалку в комнату, из которой вышли. Дыхание у Радченко сперло. Сердце обмерло. Ледяная пустота подступила под ложечку. Он на мгновение дрогнул, но подтолкнутый в спину надзирателем, переступил порог большой ярко освещенной комнаты, напомнившей ему операционную госпиталя в Варшаве, где он был всего один раз, ожидая, когда вынесут прооперированного офицера, его подследственного. Операционную напоминало все: и длинный стол на колесиках, и круглая лампа над ним, и маленький металлический столик у стены, на котором как хирургические инструменты были аккуратно разложены страшные орудия пыток. В углу за небольшим круглым столиком сидели те два молодых, спортивного сложения атлета с бычьими шеями и квадратными подбородками, которые волокли мужчину с седым ёжиком, пили пиво, закусывали раками и о чем-то мирно беседовали. За столом сидел третий, судя по всему главный, в клетчатой безрукавке, бледнолицый, с впальми щеками и с глубокими взлызами на маленькой головке, сидящей как-то криво на длинной кадыкастой шее. Надзиратель, оставив Радченко, вышел. |