Онлайн книга «Попаданец. Город на холме. Книга 1»
|
Один из отходящих обернулся. Он не собирался драться. Он отходил. Он просто обернулся и ударил копьём назад, не глядя, — так делают все, кто отступает, и это не мужество и не подлость, это рефлекс. Кинт в этот момент вылезал на камень и был на четвереньках. Акар стоял в двух шагах. Он не должен был там стоять. Я велел его тащить в щель, и его тащили, и он на середине пути упёрся, вырвался и пошёл обратно, и никто не смог его удержать, потому что он был глава дома и потому что двое, которые его тащили, были из его рода. Он шёл не драться. Он шёл за камнем. Он положил его на плоское место у развилки — аккуратно, приметно, чтобы найти в темноте, — и это было правильно, пока мы стояли на верху жёлоба. А потом нас обошли, и его потащили в щель, и на середине пути до него дошло, что камень остаётся на площадке. Единственный на острове камень, пригнанный по месту сто пятьдесят лет назад. Тот, без которого вода не вернётся никогда — ни через трое суток, ни через год, ни при его сыне, ни при сыне его сына. Он вырвался и пошёл его забирать. Он его забрал. Он дошёл до развилки, поднял камень здоровой рукой, прижал к груди и пошёл обратно, к щели, через площадку. Через ту самую площадку, по которой в эту минуту отходили девять человек. Кинт вылезал на камень в двух шагах от его дороги. Он шагнул вперёд и толкнул Кинта плечом. Плечом, потому что правой рукой он ничего не мог. Кинт ушёл вбок. Копьё вошло Акару в бок под рёбра, слева, снизу вверх. Он не упал сразу. Он сделал ещё полшага, сел на камень и положил серый обломок на колени, и первое, что он сделал, — посмотрел, не выпустил ли. Не выпустил. Двенадцать ушли вниз. Точнее — девять: троих мы положили. Они отходили не в панике и не бегом. Они шли, огрызаясь, поддерживая двоих раненых, и ушли по тропе к гребню, и на гребне разделились, и часть пошла вниз к бухте, а часть осталась наверху. Мы их не преследовали. Мы взяли источник. Мы отбили площадку, чашу, расщелину, тропу — всё, за что двадцать лет платили детьми. Он не стоил ничего. Тавво сидел на краю площадки и смотрел вниз. Я подошёл к нему, когда уже стало сереть. Он сидел, обхватив колени, и его трясло — не сильно, мелко, как трясёт от холода, только холодно не было. Копьё лежало рядом. Ему было семнадцать. До этой ночи он в жизни никого не убил, и я в этом уверен, потому что на Саринте до той осени вообще никто никого не убивал. А час назад он ударил взрослого мужика в горло, когда тот вылезал на жёлоб, и ударил чисто, и не дрогнул, и я тогда на это посмотрел и ничего не подумал, потому что было некогда. Теперь стало когда. Я сел рядом. Я не стал ничего говорить, потому что говорить тут нечего ни на каком языке, и особенно нечего на трёхстах пятидесяти словах. Мы просидели долго. Потом он сказал — не мне, вниз, в темноту: — Он был у них третьим. Я не понял и попросил повторить. Он повторил и объяснил, и объяснение было такое, что я до сих пор не знаю, как с ним быть. Тот человек, которого он снял на жёлобе, был один из тех четверых, что держали его четыре ночи. Он его узнал. Он его узнал сразу — там, в темноте, за секунду до удара, — и всё равно ударил, и ударил точно. И теперь сидел на краю площадки и трясся. Я его спросил — очень осторожно, потому что не знал, можно ли: |