
Онлайн книга «Ангел конвойный»
Пройдя репатриацию, и воду, и огонь, Пред вами появился Бенедикт ваш Белоконь! При этом он щелкнул каблуками солдатских ботинок и тряхнул несуществующим чубом. Публика захлопала. Я закрыла глаза. Все дальнейшее я слышала словно издалека, лишь иногда приоткрывая глаз, то один, то другой, давая им передышку. Так тебе и надо, твердила я себе горестно, ты сразу все должна была понять по его голосу. Я была уверена, что стариканы хлопают из вежливости, а после концерта линчуют меня на площади, останки сожгут, а пепел развеют по ветру. Между тем аплодисменты вовсе нельзя было назвать жидкими. Пенсионеры наливали себе вина, оживленно переговаривались, смеялись идиотским рифмованным остротам Бенедикта и дружно подпевали знакомым мелодиям. Концерт набирал силу. Постепенно выяснилось, что знакомыми остались в песнях только мелодии, слова же пересочинил один из артистов, бородатый патриот в вязаной кипе – как выяснилось, их бригадный поэт. Перед этим он объяснил свою, как он сказал, «позитию»: – Берем романс «Хари, хари, моя звезда!», – предложил он, вперясь в публику горящими глазами. – Его же ж так любой дурак может спеть! Нет, ты сначала осознай себя частью еврейской культуры, пропусти через сердце всю скорбь своего народа, а потом – пой! Он отступил на шаг, трагическим кивком дал знак к вступлению Белоконю, оседлавшему табурет, тот грянул три аккорда, и поэт в вязаной кипе – он оказался также басом – затянул проникновенно: Хари, хари, моя звезда, звезда Сио-о-на милая!.. Я тихо вынеслась из зала. Прикрывая за собой дверь, я слышала: И над моей еврейскою могилою хари, хари, моя звезда… – Ну, как концерт, – спросил завхоз Давид, пробегая с молотком в руке, – бэседэр? Я жалко кивнула. Остальное я слышала из-за двери, когда приближалась к ней, в надежде, что концерт подходит к концу. Но он все длился. Белоконь изрыгал какие-то частушки на еврейской подкладке, хлопая клешней по клавиатуре, а ботинком по полу. В щели между занавесками на стеклянных дверях зала я видела, как водворилась на сцене певица – врачиха в блузке, руки лодочкой вперед, как будто она собирается нырнуть в воду с борта катера. «Все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло… – подпевали ей с мест пенсионеры. – Все, что пело, все, что млело, все давным-давно истлело…» Я даже не подозревала о существовании такого романса. Врачиха задержалась на сцене дольше других, очевидно, она считалась гвоздем программы. Затем опять водворился Белоконь, который на мотив «Дорогая моя столица» пропел что-то вроде (во всяком случае, это своими ушами я слышала из-за двери:) «Дорогие мои аиды, я привязан к вам всей душой!» Веселье стало нешуточным, уже весь зал подпевал и, кажется, даже импровизировал стихи вместе с национальным поэтом. – «Дорогие наши дети! – кричал он, дирижируя рукой (дальше неразборчиво, пенсионеры заглушали). – Перед вами мы в ответе, жаль, что заработок мал!» Конца этому светопреставлению не предвиделось. И вдруг мне послышалось, что в зале объявили «Хабанеру»! Я ринулась к щели в занавеси, не веря своим ушам. – «Еврейская хабанера»! – повторил Белоконь. – Как вы можете убедиться, друзья, мои профессионалы и с классикой на «ты»! «Хабанере» он тоже аккомпанировал. Кажется, все теми же тремя аккордами. Та же врачиха в блузке, с красными пятнами на щеках, сведя брови и грозясь нырнуть в зал, пела, пела, черт возьми, вот это самое: Ах! Ты мое-ей, еврейской страсти не мог поня-а-ать до кон-ца! А-ах, no-любила я на не-счастье антисемита и под-ле-ца!.. Лю-у-убо-овь! Лю-у-убовь! Лю-уу-бо-овь! Лю-у-убовь! Пошатываясь, я вышла на воздух, и тут на меня чуть не налетела Таисья. Она неслась вперед своей походкой половецкого хана, поигрывая возле бедра невидимой камчой. За ней поспевала группа родителей учащихся консерваториона, человек тридцать. – Готова?! – крикнула мне Таисья. – Аболютно, – пробормотала я. Она ринулась в зал, я – за ней. Рванув на себя стеклянную дверь, она ворвалась в зал с криком: – Все на площадь!! – Что случилось? – спросила я ее. – Все на демонстрацию!! – тяжело дыша, воскликнула она, делая публике зазывный жест типа «айда!». – По какому поводу? – Пробил час! – крикнула она. – Пришло время доказать этому пидору – кто здесь граммофон запускает. – Тая, ты с ума сошла? – спросила я кротко. – У нас тут концерт легкой классической музыки, Тая. – Все!! – сказала она. – Лопнула манда, пропали деньги! И тогда художественный руководитель Бенедикт Белоконь снял клешни с клавиатуры и восторженно закричал своему коллективу: – Ребята, присоединимся к побратимам! Поможем отстоять! Хевра из Ехуда хлынула из-за хлипких фанерных кулис, а из-за столиков повалили дружные, раскисшие от самопальных еврейских романсов, от совместного творчества и сладкого вина пенсионеры. Все они устремились за Таисьей к выходу, а Белоконь, приобняв на ходу ее клешней за плечи, спросил доверительно: – За что стоим? – За отделение консерваториона от Матнаса! – яростно и страстно воскликнула она. – А! – сказал он. – Дело хорошее… Топоча и выкрикивая что-то на ходу, подпевая скандирующим какие-то ошметки лозунгов артистам, все двинули на городскую площадь. Я стояла у дверей Матнаса обескураженная и притихшая. Поодаль, как в пьесе «Вишневый сад», продолжали стучать молотками рабочие, собирающие из щитов сцену для завтрашнего спектакля. В наступивших сумерках мандаринные дольки фонарей наливались изнутри электрическим соком. Странное ощущение владело мною: меня вдруг покинуло чувство, что я сочиняю эту пьесу, веду на ниточках этих кукол. Пропала магия совпадений, чудесное ощущение нитей, которые ты перебираешь пальцами, прядя повествование. Я вдруг ощутила себя не автором собственной повести, не хозяином переносного театрика, а всего лишь одним из ее второстепенных персонажей, вдруг осознала ничтожность своих сил, смехотворность своих притязаний. …Я ведь знала, говорила я себе, ведь с самого начала знала, что ничего хорошего от хевры из Ехуда не дождешься. Из какого странного азарта я все-таки вытащила этих кукол из корзинки на свет Божий, вернее, на свет рампы, под эти фонари, на эту площадь? Я повернулась и побрела домой. Бесхозные две строки, где-то когда-то прочитанные или услышанные, крутились у меня в голове: «Ибо тоска – ходить весь год пешком и трогать надоевшую струну…» – неотвязно крутились в голове и означали не что иное, как мою собственную участь… |