
Онлайн книга «Пыльная зима»
Решившись, он становится спокоен. Он связывает мне руки и затыкает рот. Смотрит, нет ли кровяных пятен на полу. Есть. Вытирает. Больше на полу пятен не будет – он подстилает под меня, грубо переворачивая, большой кусок полиэтилена. Вот теперь можно сделать что угодно. Но просто убить – это просто убить. Раз уж на это идти, то надо выжать из ситуации все. Он так привык. Значит – сперва изнасиловать. Он не спешит, торопиться некуда. Он разводит мои ноги в стороны, привязывает одну к дивану, другую к тяжелому креслу. Привязывает и руки, вытянув их вверх. Середина тела пусть остается свободной, пусть брыкается. В некотором отношении это даже лучше. Он раздевается и стоит надо мной, глядя в мои расширенные зрачки. Он ведь тайно всегда знал, что безобразен телом, но не давал этому знанию всплыть на поверхность. Теперь – позволяет. В этом даже что-то есть, ему даже жаль, что он мало безобразен, безобразен лишь умеренно. Хочется еще чего-то. Он косолапо идет к столу, показывая волосатую спину, наливает что-то из бутылки, булькая, пьет, булькая. Потом берет нож и неспешно разрезает одежду, отделяет лоскут за лоскутом от тела. Мычание мое его раздражает – еще раз ухерачил по рылу. Я теряю сознание. Открываю глаза и вижу, что он задумчив. Теперь он решает, как лучше это сделать. С живой – или с мертвой? Вид бесчувственного тела навел его на этот вопрос. Нож в его руке. Кажется, он сделал выбор. Или нет. Уже приблизил нож, но передумал. Фантазия его безгранична: он звонит кому-то, предлагая прийти и разделить с ним одно интересное удовольствие. Ясно. Решил сочетать приятное с полезным, позвал друга, тот будет первый. А он будет смотреть, потом исполнит задуманное, прирежет, а потом заставит и друга пару раз воткнуть в нее нож – связав его с собой кровью. В нее – это я о себе в третьем лице? Конечно. Не всерьез же я представляю себя в такой ситуации. А почему бы и нет? Вполне может быть. Это не самая страшная история из тех, что я знаю. Колбаса из людей. Семнадцать изувеченных мальчиков. Читайте газеты, слушайте слухи. Пришли мать с отцом. Боялись чего-нибудь совсем плохого, поэтому рады: дочь дышит, говорит, даже улыбается. Теперь можно и попенять. – Сколько раз твердили тебе: не задерживайся! – сказала мать. – Да ей хоть говори, хоть не говори… – махнул рукой отец. Он фаталист. Он прав: хоть говори, хоть не говори – результат один. Но если позволить ему довести мысль до конца и дать речевые средства, чтобы ее выразить, он пришел бы к выводу, который вряд ли понравится матери: хоть задерживайся, хоть не задерживайся – разницы нет. И днем могут прибить запросто. Он фаталист, и это одно из немногих его качеств, которое меня всегда с ним примиряло. Мать доставала из сумки привезенные продукты, все развивая тему поздних возвращений. Была б я умная, нормальная дочь, я могла бы возразить: а кто ж виноват, родители, что вы такие бедные и не купили мне квартиру в центре? Никто не виноват или кто-то виноват? Почему вы такие и сякие, а не сякие и такие? Они бы стали мне отвечать – так бы разговор наш и протекал, и времечко летело бы незаметно, легко и нервно. Но я молчала. – Чего врачи-то определили? – спросила мать. – Ничего особенного не определили. Отлежаться надо. – Отлежаться! Отлежаться и дома можно. Потихоньку доехали бы, всего-то полчаса-то. Она имела в виду автобус, потому что такси в Первый микрорайон стоит очень дорого – и эта дороговизна облагается еще добавочным налогом за криминальную славу района, где хоть и мало молодых людей, но они удальцы: двух таксистов ограбили уже, частника перевернули вместе с машиной. – Просто так в больнице держать не будут, – заметил отец. – Каркай еще! – одернула его мать. – Я не каркаю, я в суть смотрю. Он действительно смотрит в суть. Надо лежать в больнице – значит, надо. Хоть это и не поможет. Фатализму судьбы он противопоставил свой личный фатализм. У него был инфаркт, но едва оправившись, он восстановил свой распорядок: в субботу – бутылка водки. Не больше, но и не меньше. Независимо от мнения врачей насчет алкоголя. «Пошли они! – говорит он всем врачам сразу, сколько их ни есть. – Водка сосуды расширяет? Расширяет. Ну и заткнитесь!» – «Подохнешь!» – говорит мать. «И так подохну, и так подохну», – с веселым смехом говорит он, с веселым смехом, идущим от чистой души, от чистоты души. Ему уже было тоскливо в больнице, он не знал, о чем со мной говорить. Да и мать обо всем уже переговорила. И удивлялась напоследок – обращаясь даже не ко мне, а к моим сопалатницам: – Вот какие люди! Банкой из машины! Подумайте, а?! Ее с удовольствием слушали. А отец сказал: – Сомнительно что-то. Банкой – и сотрясение?.. Мать тут же встревожилась (она ведь всегда чувствовала, что отец прозорливее ее), сказала: – В самом деле. Ты не скрываешь от нас ничего? – Что я могу скрывать? Смешно. – Может, попала в компанию какую-нибудь? А? Ты смотри… Назревал монолог, известный мне еще со школьной поры. И чтобы предотвратить его, я сказала: – Банкой мне только бровь разбили. А сюда пришла, упала, стукнулась. Голова закружилась, и – упала. Он, ну врач, зашить собирался или промыть, а я шлепнулась. – А он на что был? То есть, получается, ты через него сотрясение получила? Она, со своей бытовой сообразительностью, тут же попала в самую точку. – В суд, что ли, ты на него подашь? – покривился отец. – А вот и подам! Как фамилия? – Брускин. Брускин, – торопливо и радостно подсказали мои сопалатницы. – Брускин Давид Давидович. – Я с ним поговорю еще, с Брускиным этим. Он здесь? – Нет, – сказала я. – Его теперь долго не будет. – Дождемся, ничего. Брускин! Это надо?! Что ни врач – жид! Когда это закончится, скажите? Господи, как ее теперь остановить? – думала я. – Ведь подумают, что для нее и в самом деле важно, что Давид Давидович – еврей. Не это ей важно, ей важен собственный гнев, независимо от повода, которым он вызван. Он для ее дряблого характера необходим, если использовать медицинское сравнение (раз уж – больница), как адреналин для дряхлого сердца. – А при чем тут жиды, извините? – приподнялась в углу палаты худая, бледная, вернее, бледно-смуглая женщина. |