
Онлайн книга «Можно и нельзя»
Танька испуганно стала шить глазами. — В каком воровстве? — искренне удивился Мишка. — Ты же написал, что Канарейкина угнала твой мотоцикл? — А… Нет… Она не угоняла. Я ей сам дал. — Значит, сам? — А то… Зачем же ей красть? Она против меня живет. Улица Коккинаки, семь. А я — улица Коккинаки, четыре. От моего дома до ее — вот как отсюда досюда. Я ей крикнул: «Хочешь покататься?» Она говорит: «Давай!»… — Покататься… А права у нее есть? — Нет, — пискнула Танька. — А она и не ездила. Я ей говорю: «Хочешь покататься?» Она говорит: «Давай!», а я говорю: «Не дам, у тебя прав нету», и сам ее в город привез. А мотоцикл на аэродроме поставил. — Так чего ж тогда людям голову морочишь? — нахмурился Ефимов. — Пошутил, — Мишка чистосердечно улыбнулся. — Ну ладно, шутник, — Ефимов выкинул заявление в корзину. — Еще раз пошутишь, я тебе пятнадцать суток влеплю и наголо обрею. Шел дождь. Мишка и Танька стояли под деревом. Крона плохо защищала от дождя. Танька промокла и мелко дрожала. — На! — Мишка снял пиджак. Не глядя, протянул Таньке. — Мне не холодно, — гордо отозвалась Танька как советская девушка, не потерявшая скромность и гордость. — Как хочешь… На шоссе показались огни фар. Мишка подхватил канистру и выскочил на дорогу. Замахал руками. «Москвич» стал. Оттуда высунулся шофер. — Налей бензинчику, — попросил Мишка. — Бензин кончился. — Мишка кивнул на сиротливо стоящий на обочине мотоцикл. — А шланг есть? — Нету. — И у меня нет, — сказал шофер. — Ну, извини. Мишка вернулся к Таньке. — Надо самосвал останавливать, — сказал он. — Там болт внизу, отвинтишь, и порядок. Там бак с болтом. Понимаешь? — Ага, — сказала Танька, клацая зубами. — На! — Мишка опять протянул пиджак. — А то дрожишь как с похмелья. — Тогда и ты возьми половинку. Стояли под пиджаком, прижавшись. Дождь шуршал в листьях. — Жлоб ты все-таки, Мишка, из-за какой-то паршивой мотоциклетки готов на весь свет человека охаять, — сказала Танька. — Я же за тебя волнуюсь, дура, — возразил Мишка. — Он тебе голову заморочит и бросит. Будешь потом на всю жизнь несчастная… — Ты лучше за свою Малашкину волнуйся. А мы с Валерием Иванычем и без твоих советов проживем. — А за Малашкину чего волноваться? Она человек верный… Дед Егор не спал, когда в темноте в дом осторожно прокралась Танька. — Ты где это шатаешься? — настороженно поинтересовался он. Танька проворно вскарабкалась на печь, уютно устроилась. Полежала, послушала ночь. Мерно тикали ходики, откусывали от вечности секунды и отбрасывали их в прошлое. — Дедушка, — тихо спросила Танька, — а ты бабушку за что полюбил? — А она меня приворожила. — Как? — Танька приподнялась на локте. — Травой присушила… Как-то сплю, слышу, коты под окнами разорались. Высунулся, хотел шугануть, а тут меня за шею — цап! И вытащили. Связали. В рот кукурузный початок, а на палец какую-то травку намотали. Гляжу: двое надо мной ногами дрыгают и поют. А на другую ночь мне Евдокия приснилась. Будто идет среди берез вся в белом. Как лебедь. Думаю: с чего бы это она мне приснилась? Я ее вовсе не замечал. А потом уже после свадьбы она мне созналась, что приворожила. Братья Сорокины за бутылку самогона провернули это мероприятие. — А какая, песня? — спросила Танька. — Вот чего не помню, того не помню… И Дуню не спросишь. Танька задумалась… И представилась ей такая картина. …Летчик сидит на круглой поляне, как пастушок, и играет на трубе. Вдруг в кустах душераздирающе завопили коты. — Кыш! — припугнул летчик и бросил в кусты консервную банку. Коты заорали еще пуще. Тогда летчик поднялся… пошел в кусты, и в этот момент кто-то схватил его за ноги. А дальше было так: летчик лежал в траве связанный, с кукурузным початком во рту, а два одинаковых деда в валенках вытанцовывали над ним и пели: «Ходи баба, ходи дед, заколдованный билет…» Деды положили руки друг Другу на плечи и пошли легкой трусцой, перетряхивая ногами и плечами, как гуцулы. Светало. Летчик не спал. Он лежал одетый на кровати в общежитии, глядел в потолок. Слушал многоголосье Кешиного храпа. Потом встал, достал из-под кровати футляр, осторожно извлек оттуда трубу. Вышел в окно. Так было короче. Солнце всходило над полем, и в его лучах каждая травинка казалась розовой. Стояла такая тишина, будто сам господь бог приложил палец к губам и сказал: «Тес…» Летчик сел на пустой ящик из-под лампочек, вскинул трубу к губам и стал жаловаться. Он рассказывал о себе солнцу и полю и каждой травинке, и они его понимали. — Слышь? — Фрося толкнула Громова в бок. — А? Что? — проснулся Громов. — Опять хулиганит, — наябедничала Фрося. Громов прислушался. В рассветной тишине тосковала труба. — Который час? — спросил Громов. — Шести еще нету. — Ну это уж совсем безобразие! Громов вылез из-под одеяла и стал натягивать брюки. Вышел на улицу. Восход солнца, красота земли и высокое искусство трубача явились Громову во всей объективной реальности. Но Громов ничего этого не видел и не слышал. У него были другие задачи. Громов обошел Журавлева и стал прямо перед ним, покачиваясь с пятки на носок. Летчик увидел своего начальника. Перестал играть. Опустил трубу на колени. — Я вас разбудил. Извините, пожалуйста… — Лихач — раз… — Громов загнул один палец. — Пьяница — два. Бабник — три. Ночной трубач — четыре. Вот что, Журавлев, пишите-ка вы заявление об уходе. Сами. Так будет лучше и для вас, и для нас. Летчик спрятал трубу в футляр и, глядя вниз, сказал очень серьезно: — Василий Кузьмич, вы никому не скажете? — Что «не скажу»? — удивился Громов. — Я больной. — А как же вы комиссию прошли? — удивился Громов. — У меня необычная болезнь. Акрофобия. Боязнь высоты. — Ну-ну… — Громов покачал головой. Сел на ящик. Закурил. — Это у меня с детства. Я, знаете, когда был маленький, упал с качелей и с тех пор очень боюсь высоты. И падения. |